Наши партнеры
Sampokkm.ru - Град Автоматизация сетей магазинов http://www.sampokkm.ru/.

Благой Д. Д. - Лермонтов и Пушкин (Проблема историко-литературной преемственности)
(часть 4)

Часть: 1 2 3 4 5 6 7 8

4

Острейшее, напряженное переживание Лермонтовым гибели Пушкина не только вызвало к жизни стихотворение «Смерть поэта», но и с огромной силой погрузило Лермонтова в мир пушкинского поэтического творчества вообще.

Через две-три недели после этого стихотворения Лермонтов пишет следующее свое произведение — «Ветку Палестины». Критиками и исследователями давно, начиная еще с Шевырева, была отмечена бросающаяся в глаза близость первых шести-семи строф этого стихотворения — и по содержанию, и по жанру, и по композиции, и по самой форме стиха — к стихотворению Пушкина «Цветок». Равным образом Н. Ф. Сумцов указал, что заключительная, девятая, строфа «Ветки Палестины» весьма близка к строкам «Бахчисарайского фонтана».

   Лермонтов:

      Пушкин:

Прозрачный  сумрак, луч  лампады,
Кивот и крест, символ  святой...

Все  полно  мира  и  отрады
Вокруг  тебя  и  над  тобой.

Лампады свет уединенный,
Кивот  печально  озаренный,
Пречистой девы кроткий  лик
И  крест, любви  символ  священный.

Б. В. Нейман добавляет к этому, что в строке «прозрачный сумрак, луч лампады», имеется «эпитет, схожий с пушкинским из письма Татьяны в «Евгении Онегине»: «в прозрачной темноте мелькнул»1. На самом деле Лермонтов с полной точностью повторяет пушкинское словосочетание из вступления к «Медному всаднику»: «Прозрачный сумрак, блеск безлунный». Как видим, здесь мы сталкиваемся точно с тем же, что наблюдали в самых первых юношеских опытах Лермонтова: «Ветка Палесстины» представляет собой словно бы такую же своего рода мозаику пушкинских образов, стихов, словосочетаний, какою были первые поэмы Лермонтова: «Кавказский пленник», «Корсар» и др.

Среди авторов, сопоставлявших «Ветку Палестины» с пушкинским «Цветком», некоторые делали попытки и сравнительной художественно-эстетической оценки обоих стихотворений, причем, как это чаще всего бывает при сравнении Лермонтова и Пушкина, в ущерб Лермонтову. Так, П. А. Федоровский, автор первой специальной работы о влиянии Пушкина на Лермонтова, отмечал как недостаток «Ветки Палестины» ее растянутость «относительно «Цветка» (в «Ветке Палестины» девять строф, в «Цветке» только четыре)2. Однако такой чисто арифметический расчет ни о чем сам по себе не говорит. Правда, то, что́ у Пушкина вмещено всего в два слова: «где цвел», у Лермонтова распространено на целых две строфы:

Скажи мне, ветка Палестины,
Где ты росла, где ты цвела,
Каких холмов, какой долины
Ты украшением была?

У вод ли чистых Иордана
Востока луч тебя ласкал,
Ночной ли ветр в горах Ливана
Тебя сердито колыхал?

Однако это вовсе не свидетельствует о бо́льшей «растянутости» лермонтовского стихотворения или о том, что Лермонтов здесь «вносит в традиционную медитацию декоративно-балладный элемент, что и характерно для его поэтики», как полагает Б. М. Эйхенбаум3, а диктуется самой природой выбранного им материала — палестинских пейзажей.

Наряду с этим имеем и обратное явление, если угодно, лаконизации Лермонтовым пушкинского текста. Так, вся первая строфа пушкинского «Цветка» сжата Лермонтовым всего в одну начальную строку: «Скажи мне, ветка Палестины...» Что касается двух заключительных строф лермонтовского стихотворения, аналога которым в «Цветке» вовсе нет, то и они отнюдь не результат многословия, а составляют закономерное развитие темы, обусловленное опять-таки самим материалом — не засушенный в книге цветок, а палестинская пальмовая ветвь со всеми ассоциациями, отсюда возникающими (о набожном паломничестве и т. д.). Мало того, эти заключительные строфы замечательно передают душевное настроение поэта в момент написания им стихов.

В «Ветке Палестины» вообще, как известно, меньше всего литературности. В тяжелую для Лермонтова минуту, когда всё очевиднее становилась неизбежность суровой правительственной кары за его стихи на смерть Пушкина, он зашел в крайней тревоге к своему приятелю, родственнику управляющего III отделением, Мордвинова — А. Н. Муравьеву, чтобы рассказать ему о грозящей опасности и просить помощи. «Долго ожидая меня, — рассказывает Муравьев, — написал он на том же листке чудные свои стихи «Ветка Палестины», которые по внезапному вдохновению у него исторглись в моей образной при виде палестинских пальм, принесенных мною с Востока». Господствовавшие здесь «мир и отрада», о которых говорится в заключительных строках «Ветки Палестины», особенно остро были прочувствованы Лермонтовым по контрасту с той крайней взволнованностью и тревогой, в которых сам он в это время находился.

Словом, как это ни парадоксально может показаться после сделанных сопоставлений, «Ветка Палестины» — совершенно оригинальное произведение; поразительная же близость ее к Пушкину лишь показывает, как переполнен был в это время Лермонтов миром пушкинского творчества, как кипели и бились в его творческом сознании могучие звуки пушкинской лиры, как все впечатления реальной действительности непроизвольно облекались им в формы пушкинской поэтической речи.

То же приблизительно имели мы и в самый начальный период лермонтовского творчества. Но если ранние поэмы Лермонтова — это всего-навсего «Фрейшиц», разыгранный «перстами робких учениц», «Ветка Палестины» — создание зрелого мастера, параллельный Пушкину шедевр, одна из драгоценных жемчужин нашей лирики.

В лоне пушкинской поэзии Лермонтов впервые ощутил, осознал себя поэтом.

Напряженно-мучительное переживание Лермонтовым гибели Пушкина, нашедшее себе выражение в стихах на его смерть, глубочайшее новое погружение его в мир пушкинского творчества, замечательной иллюстрацией чего является «Ветка Палестины», были как бы новым, вторым рождением Лермонтова в Пушкине. Именно с этого момента, как уже сказано, начинается период полной художественной зрелости Лермонтова, период создания им всех своих великих творений.

Если в первый, ученический, период творчества Лермонтову были особенно близки романтические поэмы Пушкина, — в период полной зрелости на первое место выдвигается для него «Евгений Онегин». Именно к этому времени относится замечательное свидетельство Белинского об отношении Лермонтова к Пушкину, высказанное им во время известного посещения его Белинским в арестном доме в феврале 1840 г.: «Перед Пушкиным он благоговеет и больше всего любит «Онегина» (письмо к Боткину от 16 апреля 1840 г.).

Творческое общение Лермонтова с пушкинским «романом в стихах» принимает самые разнообразные виды. Прежде всего Лермонтова в высочайшей степени пленяла самая форма «Онегина». В 1837 — начале 1838 г. он пишет реалистическую повесть в стихах «Тамбовская казначейша». Повесть написана онегинской строфой4, о чем с подчеркнутым вызовом в стихотворном же посвящении к поэме Лермонтов прямо и заявляет:

Пускай слыву я старовером,
Мне всё равно — я даже рад:
Пишу Онегина размером;
Пою, друзья, на старый лад.

Ср. пушкинское: «Тогда роман на старый лад» «Евгений Онегин», гл. III, строфа XIII.)

«Тамбовская казначейша» написана не только «размером Онегина», но и в легком, искрящемся, непринужденно-разговорном онегинском стиле, с лирическими отступлениями (см., например, строфу XXIII — обращение к «языку любви»), с перебивающими повествование обращениями к читателям, друзьям, с нарочитыми небрежностями — недоконченностью строф (см., например, строфу XII) и т. п. Типично онегинскими словечками, словосочетаниями, оборотами окрашена вся стиховая ткань лермонтовской повести, так, например, стихи 559—560:

И так позвольте отдохнуть,
А там докончим как-нибудь, — конечно, подсказаны пушкинским:

Мне должно после долгой речи
И погулять и отдохнуть:
Докончу после как-нибудь.

Стих 348: «Жизнь без любви такая скверность» явно перекликается со стихом: «Под старость жизнь такая гадость» («Евгений Онегин», гл. VII, строфа XIII)5.

Выражение «Трибун тамбовских удальцов» (стих 114) связано с характеристикой в «Онегине» Зарецкого: «Глава повес, трибун трактирный» и т. д.

Однако наряду со всем этим связь «Тамбовской казначейши» с «Евгением Онегиным» носит, главным образом, формальный характер. Самим Пушкиным изумительная форма «Евгения Онегина», до знаменитой онегинской строфы включительно, была специально создана для данной в нем картины широчайшего разворота — для всестороннего реалистического показа всей современной ему русской действительности. В своей «Тамбовской казначейше» формой пушкинского «романа в стихах» Лермонтов, рассказывает всего-навсего пикантный провинциальный анекдот, по значению не больше того, что самим Пушкиным рассказано в «Графе Нулине» или в «Домике в Коломне». С величайшим мастерством Лермонтов использует в своей анекдотической «сказке» (как он сам называет «Казначейшу») онегинскую строфу и онегинский стиль вообще, но того органического единства, той абсолютной слиянности между формой и содержанием, какое имеем мы в «Онегине», в «Казначейше» нет. Пушкинского романа нельзя вообразить себе вне той формы, которою он облечен. «Казначейша» смело могла бы быть рассказана обычным четырехстопным ямбом любой из юнкерских поэм. Это можно проследить даже в мелочах.

В «Онегине» имеется, например, исключительно дерзкое с точки зрения поэтической грамматики того времени enjambement:

 Так  видно небом  суждено.
 Полюбите  вы снова, но...
 Учитесь  властвовать  собою...

Однако это отнюдь не только формальный вызов Пушкина действующей традиции. На этом но, многозначительно (двумя способами: многоточием и небывалым enjambement) подчеркнутым паузой, лежит огромная смысловая нагрузка: именно непосредственно за ним и следует заранее обдуманный великолепный финал онегинской «проповеди» — один из тех «уроков», которые Онегин столь любил преподавать женщинам, но который на этот раз обойдется ему так дорого, будет стоить счастья всей его жизни. Лермонтов в «Тамбовской казначейше» целиком перенимает это enjambement, но здесь оно приобретает характер чисто формальной игры, даже несколько пародического свойства:

 А  вот, спокойствия  рачитель,
 Сидит  и  сам  исправник — но
 Об  нем уж я сказал  давно6.

Отдаленно отражаются в «Казначейше» и некоторые образы и фабульные ситуации «Онегина». Однако в силу самого жанра лермонтовской поэмы отражение это принимает неизбежно пародический характер (так сам Пушкин пародировал в мечтающей Параше «Домика в Коломне» мечтания своей Татьяны)7. Например, строфы XXXVI—XXXVIII, повествующие о неурочном приходе к казначейше, находящейся в утреннем дезабилье, влюбленного уланского штаб-ротмистра, его любовном — «на коленях» — объяснении и, наконец, неожиданном — в самый неподходящий момент — появлении в дверях супруга, весьма напоминают — конечно, в пародийном пересказе — с одной стороны, тон писем Татьяны к Онегину и Онегина к Татьяне, с другой — сцену финального объяснения между Онегиным и Татьяной8.

В конце «Казначейши» Лермонтов тоже противопоставляет ее в несколько пародическом плане «Онегину»:

Вы ждали действия? страстей?
Повсюду нынче ищут драмы,
Все просят крови — даже дамы.
А я, как робкий ученик,
Остановился в лучший миг;
Простым нервическим припадком
Неловко сцену заключил,
Соперников не помирил
И не поссорил их порядком...
Что ж делать! Вот вам мой рассказ,
Друзья; покамест будет с вас.

«Робкий ученик» — конечно, Пушкина. «Соперников не помирил и не поссорил их порядком» — намек на Онегина и Ленского, сделанный к тому же на пушкинском языке: вспомним слова о Зарецком, который умел:

Друзей  поссорить  молодых
И  на барьер поставить  их,
Иль  помириться  их заставить...

Элементы пародирования «Евгения Онегина» имеем уже в юнкерских поэмах. Например, преследование юнкером убегающей от него красавицы в «Петергофском празднике» пародийно напоминает преследование Татьяны медведем в сне Татьяны. Равным образом стих: «С тех пор промчалось много дней» в конце «Уланши» — не только явный слепок со стиха «Промчалось много, много дней» предпоследней строфы «Евгения Онегина», но в контексте лермонтовской поэмы также приобретает пародийное звучание.

От юнкерских поэм к «Тамбовской казначейше» вообще тянутся прямые нити. Но наряду с этим «Тамбовская казначейша» представляет собой новый и куда более значительный этап в развитии лермонтовского реализма, давая на материале анекдотического происшествия некое типическое изображение провинциального быта вообще. Соответственно этому, если в юнкерских поэмах мы отмечали следы несомненного воздействия на них «Евгения Онегина», здесь это воздействие приобретает значительно большие размеры, выражаясь в последовательном использовании Лермонтовым онегинской формы. В процессе роста лермонтовского реализма «Евгений Онегин» оказывается неизменным спутником и помощником Лермонтова. Таким он пребудет для него до самого конца.

«Евгений Онегин» был важен Лермонтову отнюдь не только формой. В своем романе Пушкин дал замечательное по силе художественно-типической выразительности изображение «современного человека» — героя своего времени — передового русского человека, сложившегося в исторической обстановке первой половины 20-х годов — эпохи перед декабрьским восстанием. В Лермонтове издавна возникает аналогичная творческая потребность: художественно оформить образ-тип такого же героя своего времени — человека 30-х годов, живущего и действующего в атмосфере последекабрьского разгрома и николаевской реакции.

Первая попытка осуществить этот замысел в форме прозаического романа («Княгиня Лиговская») не удалась: роман остался неоконченным. Вскоре после «Казначейши» Лермонтов снова возвращается к замыслу дать образ героя-современника, но на этот раз пытается реализовать его на специфически-пушкинских путях — в форме «романа в стихах». Начинается работа над «Сашкой».

Сам Лермонтов дал «Сашке» подзаголовок: «нравственная поэма». Однако, если «Сашка» и был первоначально задуман Лермонтовым в плане поэмы, то в процессе творческой работы поэта над ним он явно и быстро перерос этот первоначальный замысел, начал развертываться в большой стихотворный роман. В самом деле, в «Сашке» не только повествуется об одном эпизоде из жизни героя, а развертывается вся его жизнь вообще — вводится, совсем как в «Онегине», подробный рассказ об его прошлом, об его родителях (с характеристикой обоих в ряде строф), их семейном быте, описание которого ведется с неменьшей обстоятельностью, чем описание семейного быта Лариных; дальше столь же обстоятельно, как о воспитании Онегина, рассказывается о воспитании Сашки гувернером-французом, об его первом «крепостном романе», о пребывании в «модном пансионе», годах студенческой жизни и т. д. О монументальности незавершенного целого можно лучше всего судить по грандиозным размерам первой главы: в ней 1641 стих, т. е. она одна больше, чем любая из поэм Лермонтова (за исключением «Измаил-Бея»), и равна почти половине «Евгения Онегина».

О том, что Лермонтов следовал в своем «Сашке» не поэмам Байрона («Беппо») и Мюссе («Намуна»), с которыми обычно связывают его исследователи, а традиции именно пушкинского «романа в стихах», свидетельствует и следующая, казалось бы, мелкая, но выразительная жанровая деталь: «Намуна» Мюссе и даже «Дон-Жуан» Байрона разделены на песни («Беппо», как и «Домик в Коломне», помимо строфического членения, никакого другого деления не имеет), «Сашка», как и «Евгений Онегин», разделен на главы (Пушкин ввел такое деление для стихотворных произведений впервые, вначале он называл было главы «Онегина» «песнями»).

Кстати, Лермонтов и сам чувствовал, что его «поэма» выросла в нечто большее: в XX строфе он прямо называет свое повествование «романом». Аналогично «Евгению Онегину», создал Лермонтов для «Сашки» и особую большую строфу: одиннадцать строк пятистопного ямба с единообразной рифмовкой.

В доказательство особой близости «Сашки» к «Беппо» Б. М. Эйхенбаум приводит три текстовых сопоставления между этими двумя произведениями по две — четыре строки каждое. Сопоставляемые куски более или менее близки друг другу, и возможно, что соответственные места «Сашки» действительно возникли в порядке реминисценции. Однако эти три сопоставления совершенно сходят на-нет в сравнении с тем количеством сопоставлений, которые можно провести между «Сашкой» и творчеством Пушкина9.

В «Сашке» подчас встречаемся прямо с тем же явлением, какое мы наблюдали в «Ветке Палестины». Приведем, например, строфу CXXXIX:

И вы, вы все, которым столько раз
Я подносил приятельскую чашу, —
Какая буря в даль умчала вас?
Какая цель убила юность вашу?
Я здесь один. Святой огонь погас
На алтаре моем. Желанье славы
Как призрак разлетелося. Вы правы:
Я не рожден для дружбы и пиров...
Я в мыслях вечный странник, сын дубров,
Ущелий и свободы, и, не зная
Гнезда, живу как птичка кочевая.

Строфа эта — сплошной сплав пушкинских мотивов, сравнений, словосочетаний. Первые строки явно овеяны настроением лицейской годовщины Пушкина 1825 г. Близость особенно усиливается одинаковостью размера (пятистопный ямб), рядом совпадений в рифмах, словах, в подобно-звучащих ритмических отрезках. Ср. рифмующиеся строки:

Я подносил приятельскую чашу...
Какая цель убила юность вашу?

Наставникам, хранившим юность нашу...
К устам подъяв признательную чашу...

Ср. также полустишия (в обоих случаях начинающие стих): «Я здесь один» — у Лермонтова; «Я пью один» — у Пушкина.

Следующие слова: «огонь погас на алтаре» — перифразировка пушкинских слов об убитом Ленском: «потух огонь на алтаре». «Желанье славы», как вспомним, — название одной из известнейших пушкинских элегий. Строка: «Я не рожден для дружбы и пиров» формально однотипна словам о себе Пушкина «Я был рожден для дружбы» из первой главы «Онегина». Наконец заключительная часть строфы: «не зная гнезда, живу как птичка кочевая» — реминисценция из «Цыган» («Птичка божия не знает...») с переносом их тут же на Алеко:

Подобно птичке беззаботной
И он, изгнанник перелетный,
Гнезда надежного не знал.

Рядом крепких нитей связан лермонтовский «Сашка» и непосредственно с «Евгением Онегиным».

Мы уже говорили о самом главном — общности задания и жанра. Одинаково рисуются и отношения обоих авторов к своим героям: как и Онегин, Сашка — друг поэта. «Он был мой друг», сообщает о своем герое Лермонтов в самом начале поэмы. Рассказ о воспитании Сашки, как сказано, вполне соответствует рассказу о воспитании Онегина. Наконец, помимо уже отмеченных нами реминисценций из «Онегина», по всему лермонтовскому «роману в стихах» рассыпан ряд несомненно восходящих в «Онегину» стилистических и словарных мелочей. В строфе XLIX Лермонтов обращается к своему роману: «Роман, вперед!..» — вспомним у Пушкина: «Вперед, вперед, моя исторья!» (гл. VI, строфа IV). Лирическое отступление строфы VII — восторженное обращение к Москве: «Москва, Москва!... люблю тебя, как сын, как русский...», с последующим непосредственным переходом к теме поражения и гибели Наполеона — аналогично знаменитым строкам о Москве в VII главе «Онегина». Наличие в данном случае в Лермонтове онегинских ассоциаций подкрепляется текстуальными совпадениями (слова в «Сашке» о Наполеоне: «Напрасно думал чуждый властелин...» — в «Онегине»: «Напрасно ждал Наполеон...»; обращение в «Сашке» к Кремлю: «Один ты жив, наследник нашей славы» — обращение в «Онегине» по аналогичному поводу к Петровскому дворцу: «Прощай, свидетель падшей славы»). Стих 324 «Сашки»: «Но каламбуров полный лексикон» — явный оттиск с онегинского: «Слов модных полный лексикон» (гл. VII, стр. XXIV). Стих 192: «но час настал, — пора любви пришла» (строфа XVIII) весьма близок пушкинскому: «пора пришла: она влюбилась». Неоднократно находим в «Сашке» специфически онегинские рифмы:

Куда? — «На  Пресню  погоняй,  извозчик
«Старуха,  прочь!..  Сворачивай,  разносчик

(Строфа  IX.)

Старухе тетке  самых  строгих правил...
Ее краснеть ни разу  не заставил10.

Не приводим примеров общей фразеологии в «Сашке» и «Онегине» по их крайней многочисленности11.

Однако, сколь ни тесно связан «Сашка» с «Евгением Онегиным», еще непосредственнее связь его с другим произведением Пушкина — «Домиком в Коломне». Самая строфа «Сашки» выработана Лермонтовым едва ли не на основе октав «Домика в Коломне»: первые пять строк ее полностью повторяют первые пять строк нечетных октав «Домика в Коломне»; в дальнейшем строфа модифицируется и усложняется: вместо шестого стиха, замыкающего тройное созвучие октавы, прямо следует заключительное двустишие со смежной рифмовкой, — схема, повторяемая Лермонтовым три раза подряд (у Пушкина abababcc, y Лермонтова ababaccddee); напомним, что и размер «Сашки» и «Домика в Коломне» одинаков — пятистопный ямб. В содержании и стиле «Сашки» имеется ряд несомненных реминисценций из «Домика в Коломне». Отсюда, как мы уже отметили, Лермонтов прямо берет имена для двух действующих лиц — Параша и Маврушка. Обращение Лермонтова к музе:

Ну, муза, — ну, скорее, — разверни
Запачканный листок свой подорожный!
Не завирайся... — по тону, по общему строю, равно как и по стилевой функции подобно обращению Пушкина:

Усядься, муза: ручки в рукава,
Под лавку ножки! не вертись, резвушка!

В предыдущих строфах Пушкин сравнивает писание им своих октав с ездой в телеге, попутно говорит о полном одряхлении классического Пегаса; Лермонтов, соответственно этому, усаживается с музой на обыкновенного московского извозчика.

В стихах 1099—1100 «Сашки» читаем:

Являлась свечка, силуэт рубчатый
Старухи, из картин Рембрандта взятый...

Старуха эта явно сродни матери Параши из «Домика в Коломне»:

Старушка (я стократ видал точь-в-точь
В картинах Рембрандта такие лица)...

Совершенно аналогичны по содержанию и в значительной степени по словесному выражению лирические отступления у Лермонтова в строфе XXIV, у Пушкина в строфе XII; оба поэта вспоминают о прошлом, для обоих воспоминания в высокой степени горестны; у обоих это облекается в одни и те же образы:

     Лермонтов:

       Пушкин:

В  груди моей шипит воспоминанье,
Как  под ногой прижатая  змея;
И  ползает, как та среди развалин,
По  жилам сердца. Я тогда  печален,
Сердит, — молчу или браню весь  дом,
И  рад прибить за слово  чубуком.

Тогда  блажен, кто крепко словом правит
И  держит мысль на привязи свою,
Кто в сердце усыпляет или давит
Мгновенно прошипевшую змею;
Но  кто болтлив, того молва  прославит
Вмиг  извергом... Я воды Леты  пью,
Мне  доктором запрещена  унылость,
Оставим это — сделайте  мне  милость!

Разрешается эта тема у Пушкина и Лермонтова совсем по-разному, но образное выражение ее Лермонтовым, несомненно, думается, возникает по ассоциации с «Домиком в Коломне».

Тесная связь между «Сашкой» и «Домиком в Коломне» имеет весьма важное значение. В «Сашке» оказывается такое же несоответствие между формой и содержанием, замыслом и его стилевым воплощением, какое мы видели в «Казначейше». Там стилем и формой «Онегина» рассказывается своего рода «Домик в Коломне»; здесь делается попытка воплотить замысел, аналогичный «Онегину», дать «роман в стихах» о «современном человеке» — стилем и формой своего рода «Домика в Коломне». Попытка эта неминуемо должна была окончиться неудачей, ведь и для самого Пушкина стиль его «Домика в Коломне» был сознательным отрицанием прежних творческих путей, в том числе и тех, на которых был создан «Онегин». В этом, думается нам, и заключается одна из двух основных причин (о второй скажем ниже) неоконченности «Сашки». Неудивительно, что одно из следующих же произведений Лермонтова, «Сказка для детей», ближайшим образом связанное — и формально (тот же пятистопный ямб в одиннадцатистрочных строфах, как и в «Сашке»), и в значительной степени по заданию — с «Сашкой»12, начинается своего рода литературной декларацией, совершенно аналогичной той, которою начинает свой «Домик в Коломне» Пушкин: оба поэта отчетливо сознают исчерпанность прежних путей литературного развития, оба ищут новые пути.

      Пушкин:

  Лермонтов:

Четырехстопный ямб мне  надоел:
Им  пишет всякий. Мальчикам в  забаву
Пора  б его оставить. Я  хотел
Давным давно приняться за  октаву.
А  в самом деле, я бы  совладел
С тройным созвучием. Пущусь на славу!

Умчался век эпических  поэм,
И  повести в стихах пришли в упадок,
Поэты в том виновны не совсем
(Хотя у многих стих не вовсе гладок).
И  публика не права между  тем;
Кто  виноват, кто прав — уж я не  знаю,
А  сам стихов давно я не  читаю;
.................
Стихов я не читаю — но  люблю
Марать шутя бумаги лист  летучий;
Свой стих за хвост отважно я  ловлю;
Я  без ума от тройственных  созвучий
И  влажных рифм — как например  на Ю.

Правда, у Пушкина это говорится больше в порядке личного творческого самосознания («четырехстопный ямб мне надоел»), у Лермонтова — в порядке констатации историко-литературного факта: «Умчался век...» и т. д., но это зависит прежде всего от того, что «Домик» написан девятью годами ранее «Сказки для детей». Пушкин уже в 1830 г. чутко провидел то, что девять лет спустя стало совершившимся фактом: охлаждение к повествовательным стихотворным жанрам и расцвет соответственных прозаических жанров — повести и романа. Ведь говоря о четырехстопном ямбе, Пушкин явно имел в виду не один только стихотворный размер: четырехстопный ямб — это почти все творчество Пушкина до 1830 г.: все поэмы (за исключением «Гавриилиады»), «Онегин». «Домиком в Коломне» не только ломается и отбрасывается привычный размер, ломаются и привычные жанры. И недаром одновременно с «Домиком в Коломне» пишутся «Повести Белкина».

Лермонтов прямо констатирует не только упадок «повестей в стихах», но и охлаждение публики, которое к тому же он и сам почти делит с нею, к стихам вообще. Правда, поэт хочет итти против течения: начав с заявления, что время стихотворных повестей прошло, сам пытается написать новый стихотворный роман. Однако неслучайно и эта последняя его попытка не удается: «Сказка для детей» так же брошена почти в самом начале повествования, как и «Сашка».

И дело тут не в личной творческой неудаче, а во всем ходе нашего исторического и литературного развития. Первые десятилетия XIX век, как известно, отличаются в нашей литературе расцветом стиха при крайне слабом развитии художественной прозы. Путь этого развития от стихов Батюшкова и Жуковского через «Руслана и Людмилу» и южные поэмы Пушкина идет к созданию «Евгения Онегина» как вершины, итога всей русской стиховой культуры первых трех десятилетий. Мало того, «Онегин» — не только вершина поэзии, но и перелом от нее к прозе. Об этом свидетельствует не только парадоксальный жанр «Онегина» — не поэма, а роман в стихах, — не только смутное предчувствие самого Пушкина уже в III главе «Онегина» («Я перестану быть поэтом... унижусь до смиренной прозы»), но и действительный переход Пушкина в 30-е годы преимущественно к прозе, которая в эти годы становится у нас наиболее передовым, ведущим литературным родом.

Написать в 30-е годы, после «Домика в Коломне», второго по жанру «Евгения Онегина» — значило бы сделать шаг назад, создать эпигонское произведение (вспомним, кстати, неудачу попыток самого Пушкина продолжать «Евгения Онегина» или написать новый «роман в стихах» — замысел «Езерского»).

Начиная писать свою «Княгиню Лиговскую» и именуя себя в «Тамбовской казначейше» старовером, Лермонтов и сам сознает это. Однако обаяние пушкинского «романа в стихах» так над ним велико, что в своих «Сашке» и «Сказке для детей» Лермонтов все же делает попытку следовать его путям, непрестанно и знаменательно сбиваясь с этих путей на пути «Домика в Коломне».

Неудача этой попытки, если угодно, — поражение Лермонтова как подражателя Пушкина; но она же — торжество Лермонтова как истинного преемника Пушкина, как подлинно великого художника, глубоко осознавшего в себе новые запросы современности и сумевшего дать на них надлежащий ответ: в том же 1839 г., к которому относится «Сказка для детей», в конце его, в «Отечественных записках» появляется первая из повестей о Печорине — «Бэла», зачинающая собой эпический цикл «Героя нашего времени».

На обломках несостоявшегося «романа в стихах» возникает новая литературная форма, определяющая собой основную линию всего последующего нашего литературного развития — реально-психологический роман о «современном человеке» в прозе.

Сноски

1 Б. В. Нейман, op. cit., стр. 95-96; там же см. ссылки и на других авторов, сопоставлявших «Ветку Палестины» с творчеством Пушкина.

2 П. А. Федоровский, Забытый литературный вопрос, Тифлис, 1891; 2-е издание - М. Ю. Лермонтов (из области забытых литературных вопросов), Киев, 1914.

3 Б. М. Эйхенбаум, Лермонтов, стр. 106.

4 До этого времени Лермонтов дважды использовал онегинскую строфу: в стихотворении 1832 г. «Что толку жить» и в отрывке поэмы того же года «Моряк».

5 Этот последний стих, кстати, припоминается Лермонтовым и в «Сашке»:

... в те дни, когда я точно жил, -
Когда не знал я, что на слово младость
Есть рифма: гадость,  кроме рифмы  радость!

                  (Гл. II, строфа I.)

6 Лермонтову, кстати, вообще очень полюбился этот ритмико-синтаксический ход: дважды употребляет он его в «Маскараде»; см. его же в «Сказке для детей», где он, хотя и не равен, по силе смысловой выразительности, употреблению его в «Онегине», но выглядит не так формально, как в «Казначейше»:

Не знаешь ты, кто я - но уж давно
Читаю я в душе твоей, незримо,
Неслышно: говорю с тобою - но
Слова мои как тень проходят мимо...

7 Пародировано в одном из лирических отступлений «Казначейши» (строфы XI-XII) стихотворение Пушкина «Узник». Не привожу этих строф, поскольку они уже неоднократно указывались в лермонтовской литературе в качестве одного из бесспорных образцов пушкинского влияния на Лермонтова, хотя в данном случае, повторяем, имеет место не просто реминисценция пушкинских стихов, но пародическое их использование; недаром Лермонтов в следующей же, XIII строфе называет их «выспренными мечтами».

8 Так, следующее место объяснения Гарина напоминает письмо Татьяны с его непроизвольным взволнованно-страстным переходом от «вы» к «ты»:

Я вижу, вы меня не ждали -
Прочесть легко из ваших глаз:
Ах, вы еще не испытали,
Что в страсти значит день, что час!
Среди сердечного волненья
Нет сил, нет власти, нет терпенья!
Я здесь - на все решился я...
Тебе я предан... ты моя!

Ср. в письме Татьяны: «То воля неба: я твоя»; до этого восклицания всё время было обращение на «вы». Строка: «Что в страсти значит день, что час!» звучит весьма близко к строке из письма Онегина: «Мне дорог день, мне дорог час».

9 Помимо отдельных бесспорных сопоставлений, сделанных Б. В. Нейманом - строфы XXXII с «Бахчисарайским фонтаном», словосочетания «колокольчик однозвучный» (op. cit., стр. 98-99), укажем дополнительно: стих 86: «И я так полный волею страстей» восходит к стиху «Полтавы»: «Столь полных волею страстей». Выражение: «гуляка праздный» (стих 111) прямо взято из «Моцарта и Сальери». Выражение: «грозы бессильной вой» (стих 907) тем более соответствует пушкинскому «И буре немощному вою» («Кавказский пленник»), что окружено аналогичным смысловым контекстом: у Пушкина относится к пленнику на вершине Кавказских гор, у Лермонтова - к некоему путнику на вершине «высокого кургана».

10 Последнее сближение было сделано еще Дюшеном и повторено Б. В. Нейманом (op. cit., стр. 99-100).

11 Названием и кое-какими чертами в обрисовке главного героя лермонтовский («Сашка» связан, как известно, с «Сашкой» Полежаева, однако, и сам полежаевский «Сашка» - частью подражание, частью пародический пересказ «Евгения Онегина».

12 В комментариях к пятитомнику Лермонтова под ред. Эйхенбаума высказывается даже предположение, что оба эти произведения являются «фрагментами одного неосуществленного до конца творческого замысла, осколками недописанного большого «романа в стихах» - с развитым сюжетом (Сашка и Нина - героиня «Сказки для детей») и широким бытовым фоном» (т. III, стр. 604). Нам думается, что это, скорее, не «фрагменты» одного целого, а две попытки, два варианта разрешения одного и того же замысла, создания «романа в стихах» о современных героях.

Часть: 1 2 3 4 5 6 7 8
© 2000- NIV