Бродский Н.Л. - Поэтическая исповедь русского интеллигента 30—40-х годов

Часть: 1 2 3
Примечания

Бродский Н. Л. Поэтическая исповедь русского интеллигента 30—40-х годов // Венок М. Ю. Лермонтову: Юбилейный сборник. — М.; Пг.: Изд. т-ва "В. В. Думнов, наследники бр. Салаевых", 1914. — С. 56—110.


Поэтическая исповедь русскаго
интеллигента 30—40-хъ годовъ.

Никогда русская интеллигенція не пыталась такъ страстно, «волнуясь и спеша» разрешить основные вопросы бытія, никогда въ нашемъ обществе поиски цельнаго, всеобъемлющаго міровоззренія не были столь напряженными, какъ въ знаменательные 30—40 годы. Въ кружкахъ и въ одиночку, въ студенческой комнате и въ салоне ставились великія проблемы личности и общества, тревожно думали о смысле жизни, назначеніи міра, связи личности съ мірозданіемъ, объ основахъ общественной жизни, о національныхъ ценностяхъ, объ отношеніи Россіи къ Европе о путяхъ будущаго развитія своей страны. И ответовъ на эти вопросы искали всюду — въ различныхъ системахъ немецкой идеалистической философіи, во французскомъ утопическомъ соціализме, въ идейныхъ исканіяхъ погибшихъ 14-го декабря, въ изученіи прошлыхъ судебъ Россіи, въ наблюденіяхъ надъ современной действительностью. Охваченная горячимъ дыханіемъ идеалистическихъ порывовъ, молодая Россія жадно стремилась къ личному совершенствованію, съ исключительнымъ разметомъ бросила свои духовныя силы на разработку своего я, безпримерно много потратила умственной энергіи для достиженія совершеннаго, яснаго представленія о томъ, что ее волновало, что властно требовало разрешенія. Подобно взволнованному морю, долго не могущему улечься въ стройно-тихіе ряды волнъ, мысль русской интеллигенціи безпокойно бродила... Но личность требовала самоопределенія, и роды ея были мучительными, исполненными глубокаго страданія. Дерзновенные взлеты часто терпели крушеніе, идеалистическія устремленія подтачивались острымъ жаломъ во всемъ сомневающейся мысли, но та же мысль, раздавивъ многихъ, лишивъ ихъ душевной цельности, навсегда оставивъ на перепутье между разрушенной традиціей и мерцающимъ въ недоступной дали точнымъ міровоззреніемъ, инымъ дала верное противоядіе противъ безплоднаго скепсиса, утвердила въ предчувствіяхъ, оформила исканія, дала твердый фундаментъ философско-этическимъ и соціальнымъ запросамъ. Обиліе мысли, преобладаніе анализа, распадъ душевнаго міра прежде всего характеризуютъ русскаго интеллигента этой эпохи, что бросалось въ глаза и вдумчивымъ современникамъ: Надеждинъ въ 1831 г. писалъ, что «настоящее время отличается особенною наклонностью къ размышляющей отчетливости»1; Белинскій определялъ свой векъ, какъ «векъ сознанія, философствующаго духа, размышленія, «рефлексіи»2; Герценъ начиналъ статью «По поводу одной драмы» типичными строками: «отличительная черта нашей эпохи есть grübeln. Мы не хотимъ шага сделать, не выразумевъ его, мы безпрестанно останавливаемся, какъ Гамлетъ, и думаемъ, думаемъ... Некогда действовать; мы переживаемъ безпрестанно прошедшее и настоящее, все случившееся съ нами и съ другими, — ищемъ оправданій, объясненій, доискиваемся мысли, истины. Все окружающее насъ подверглось испытующему взгляду критики. Это болезнь промежуточныхъ эпохъ»3. Итоги этихъ творческихъ сомненій достаточно известны; письма, дневники, статьи Белинскаго, Станкевича, Герцена, Огарева — этихъ великихъ идеалистовъ 30—40 гг. рельефно вскрываютъ пути ихъ исканій, надеждъ, разочарованій, светлыхъ озареній, ясныхъ думъ, словомъ, всей игры ихъ богатаго духа.

Но рядомъ съ этими центральными фигурами эпохи были другіе, более скромные деятели, горевшіе менее яркимъ, но темъ же светомъ. Пріобщенные къ сонму ярко сіяющихъ, они усиливаютъ общій светлый колоритъ эпохи, шире раскрываютъ ея радужную панораму, глубже уводятъ ея идеалистическіе порывы.

Постоянный самоанализъ, «вниканіе въ себя», раздумье надъ собой, пристальное изученіе своихъ душевныхъ способностей присущи были не только кружку Станкевича: требованіе сознательнаго самоопределенія выставлялъ и молодой Шевыревъ, устами Евгенія поучавшій «науке самопознанія» Лицинія, «терявшагося въ безконечныхъ вопросахъ» и не знавшаго, «что же делать съ безпокойной душой, которая непрестанно требуетъ отчета въ своихъ ощущеніяхъ»: «говори чаще съ самимъ собой, — о, какъ эта беседа богата мыслями! Она требуетъ напряженнаго вниманія, а ты знаешь — степенью вниманія измеряется геній человека. Тотъ мудрецъ истинный, кто умеетъ говоритъ съ самимъ собой. Онъ понялъ языкъ души своей, а съ нимъ легко постигаетъ онъ языкъ природы и искусства»4. Вера въ божественную сущность человеческой души, въ человека какъ «образъ Разума-Творца», созданіе «божественной идеи»; горячее убежденіе, что «не напрасно мерцаютъ для насъ звезды таинственнымъ блескомъ и томятъ душу нашу тоскою, какъ воспоминаніе о милой родине, съ которой мы давно разлучены и къ которой рвется душа наша»5, — наполняли не только Белинскаго и его друзей: А. Зиловъ восклицалъ въ 1832 г.:

Въ душе возвышенной храни
Небесъ зародышъ благородный:
Въ немъ чувствъ святыхъ горятъ огни,
Лучъ мыслей блещетъ самородный.
Онъ близкій родственникъ богамъ,

Онъ здесь пришлецъ на испытанье.
Мы позабыли ту страну,
Где совершилъ онъ преступленье,
И, какъ за тяжкую вину,
Низвергнутъ въ дольнее селенье.
Бываетъ тихою порой
Онъ голосъ подаетъ унылый
И, неразгаданной игрой,
О родине лепечетъ милой,
Но этотъ голосъ томенъ, тихъ,
Для слуха грубаго невнятенъ...
Но воспитай его въ тиши,
Далеко отъ суетъ развратныхъ;
Пусть онъ растетъ, внутри души,
При звукахъ песней благодатныхъ.
Небесной пищей укрепясь,
О небе громче онъ разскажетъ
И съ божествомъ родную связь
Въ огне любви своей покажетъ6.

Л. Якубовичъ виделъ въ людяхъ «небесъ задатокъ, безсмертья дальній светлый лучъ, любви духовной отпечатокъ»7; С. Шевыревъ изложилъ ту же идею въ интересномъ отрывке «Сонъ души»8.

«Сладкая вера и святое убежденіе въ безконечномъ совершенствованіи человеческаго рода должны обязывать насъ къ нашему личному, индивидуальному совершенствованію, должны давать намъ силу и твердость въ стремленіи къ нему!» — восклицалъ Белинскій въ 1835 г. въ полномъ согласіи съ «привыкшимъ (по собственному признанію) фантазировать о совершенстве» Станкевичемъ, видевшимъ задачу жизни въ томъ, чтобы «беречь свое достоинство» делатъ добро или приготовлятъ себя къ деланію добра, совершенствовать себя въ нравственномъ отношеніи, и потомъ, чтобы добрыя намеренія не остались безъ плода, совершенствовать себя въ умственномъ отношеніи»9. Но и проф. М. Максимовичъ на акте 12 января 1832 г. обращался къ студентамъ и московскому обществу съ характерными словами: «усовершеніе себя и улучшеніе участи своихъ собратій — вотъ истинная цель жизни, которая одна только даруетъ человеку счастіе, достойное человека!»10; проф. М. Павловъ тогда же писалъ о «достоинстве идеализма въ нравственномъ образованіи человека»11.

Стремленіе стать совершенной личностью и разгадать загадку своего бытія, нередко сталкивавшееся или съ недобрыми, эгоистическими инстинктами или съ невозможностью постичъ возникшіе вопросы и приводившее къ апатіи духа, болезненнымъ диссонансамъ, томленію жизнью, страшному сознанію душевной пустоты, отчаянію и сомненію въ себе, въ людяхъ12, вызывало «нравственную болезнь», которую тогда называли «рефлексіей», не только у Белинскаго, Веневитинова, временами мрачно представлявшаго себе жизнь13, или Хомякова, тоскливо восклицавшаго: —

Часы проходятъ, дни и ночи,
И годы за годами вследъ,
А въ міре все, что было прежде,
Желанье жадно, жизнь бедна,
И верятъ смертные надежде,
И смертнымъ вечно лжетъ она...14

— и Клюшниковъ остро переживалъ этотъ «реквіемъ всехъ надеждъ, всехъ чувствъ человеческихъ, всехъ обаяній жизни» и Красовъ пелъ по преимуществу объ утратахъ жизни, о тоске по недостижимому идеалу15, и Л. Якубовичъ стоялъ въ грустномъ раздумье:

Какъ юный путникъ предъ грозою
Стою печально-мраченъ я;
Куда итти, какой стезею,
Куда влечетъ судьба моя?16 то и дело взывалъ:

О чемъ тоска, по чемъ страданья?
Скажи, скажи, моя душа? говорилъ, что «какъ рыбка бьется въ мреже, въ міре мучится душа»,

Мне міръ земной и чуждъ и тесенъ:
Провидитъ міръ душа иной,
Міръ безграничный звучныхъ песенъ
И неземныхъ виденій рой.

Печальный, писалъ Я. Н. Т — у:

Бываютъ дни, дни черныя печали,
Когда, не отживя, вы жизнь уже познали,
Когда на сердце вамъ, какъ аспидъ, налегла
Суровыхъ опытовъ безжизненная мгла; —
Те страшны дни! — дни съ безуміемъ граничатъ.
Друзья васъ не поймутъ иль муки увеличатъ...17.

Мрачными красками и В. Кельсіевъ рисовалъ «страшную раздвоенность» своей души,«рвущейся впередъ, впередъ — къ темъ вечнымъ идеаламъ, поставленнымъ человечествомъ со временъ еще старика

Гомера» и подсеченной въ своихъ порывахъ «неумолимымъ хохотомъ Гоголя» и другихъ «безпощадно смелыхъ аналистовъ, которые научили (насъ) забираться въ глубь своей и въ глубь чужой души»: «щемящая хандра залезаетъ въ душу, самъ видишь свои недостатки и видишь чрезвычайно ясно, потому что дался и усвоился аналитическій методъ, самъ себя разбираешь, самъ себя потрошишь, самъ себя не щадишь и съ вопіющей безпощадной ясностью видишь свои недостатки и чувствуешь, какъ силы слабеютъ, какъ руки опускаются, и понимаешь, что не только далекъ, но даже и не существуетъ этотъ роскошный міръ подвигов поэзіи»...18

Но если эта дисгармонія духа казалась Белинскому только неизбежнымъ моментомъ въ развитіи человеческой личности, ведущимъ къ светлому торжеству, высшему примиренію съ жизнью въ разуме и сознаніи, если эта апатія духа была для него только временнымъ состояніемъ, нередко соединявшимся съ ненасытной жадностью жизни, «съ бездонной пропастью желаній и страстей». если мрачныя признанія Герцена, считавшаго свое существованіе «неудачнымъ, переломленнымъ при первомъ шаге», чаще всего прорывались «потребностью всякихъ потрясеній, впечатленій, безпрерывной деятельности», могучей тягой въ жизни, откликами на всю ея многоцветность: «каждую минуту, каждое наслажденіе должно ловить, душа безпрерывно должна быть раскрыта, наполняться, всасывать все окружающее и разливать въ него свое»19; если Хомяковъ могъ одновременно создавать вышецитированное мрачное стихотвореніе «Старость» и полное бури и мощи «Молодость», где въ какомъ-то экстазе восклицалъ:—

Небо, дай мне длани
Мощнаго Титана!
Я схвачу природу
Въ пламенныхъ объятьяхъ,

Я прижму природу
Къ трепетному сердцу...20

— то та же тревога духа, трепетная радость бытія, жажда полноты жизни, расточенія всего духовнаго богатства властно владели и многими другими, теперь забытыми людьми этой эпохи: какой-то Краинскій заявлялъ въ «Галатее», что «новыхъ битвъ душа (его) алкала»21, А. Б-въ отмечалъ въ себе «духъ тревоги, духъ сомненья»22, повидимому онъ же восклицалъ въ «Молве»:

Мне люди страшны, светъ — пустыня.
Свободы мысли я не дамъ:
Она летитъ, какъ въ небе птица,
Къ темъ безграничнымъ рубежамъ,
Где вечность съ таинствомъ граница23.

Некто А. Соколовъ признавался:

Меня давитъ покой
И томитъ тишина,
Душа рвется на бой.
И бунтуетъ она
Точно въ бурю волна24.

Л. Якубовичъ (въ 1832) мечталъ «на просторе погулять, вольнымъ воздухомъ упиться»25. Недаромъ А. Григорьевъ, рисуя свое поколеніе, указывалъ прежде всего на особую насыщенность и напряженность его переживаній: «съ какой-то лихорадочностью произносилось имя «лордъ Байронъ», изъ устъ въ уста переходили дикія и порывистыя стихотворенія Полежаева... Когда произносилось это имя и, очень редко конечно, несколько другихъ еще более отверженныхъ именъ, какой-то ужасъ овладевалъ кругомъ молодыхъ людей и вместе что-то страшно соблазняющее, неодолимо влекущее было въ этомъ ужасе... Соблазнъ, страстный соблазнъ носился въ воздухе, звучавшемъ страстно сладкими строфами Пушкина. Соблазнъ рвался въ нашу жизнь вихрями юной французской словесности... Поколеніе выросшее не имело точки покоя или опоры, а только соблазнялось тревожными ощущеніями. Поколеніе подраставшее, надышавшись отравленнымъ этими ощущеніями воздухомъ, жадно хотело жизни страстей, борьбы и страданій26. Вполне понятно, что молодое поколеніе, сдавленное суровымъ николаевскимъ режимомъ, задыхалось въ томъ (по выраженію Герцена) «царстве мглы, произвола, молчаливаго замиранія, гибели безъ вести, мученій съ платкомъ во рту», что представляла тогда русская действительность, не могло примириться съ лозунгами Уварова, Дуббельта и другихъ стражей общественной тишины и идейнаго безмолвія, резко чувствовало трагизмъ одиночества среди мертвыхъ душъ большинства. И резкая протестація противъ современныхъ общественныхъ условій, требовавшихъ приниженія личности, обезличенія ея, раздавалась не только среди сенсимонистовъ, группировавшихся около Герцена: неизвестный NN въ повести «Адель» резко характеризовалъ высшее общество, называя его «гнездомъ разврата сердечнаго, невежества, слабоумія, низости», въ подтвержденіе приводя метко очерченные портреты его представителей27; не менее резко рисовалъ это же общество М. Погодинъ въ повести «Счастье въ несчастье»28; Молва въ первомъ № обещала

«завернуть порой въ Палату, пожурить секретарей, дать щелчокъ аристократу, отыскатъ среди полей душъ бездушнаго владельца; приголубить и обогреть трудолюбца-земледельца» (1832).

Въ 1829 году некто А...А..., житель Мещовска, заявлялъ:

Здесь людямъ съ глупостью докучной
Высокихъ мыслей не понять,
Они не могутъ насъ пленять
Своею речью однозвучной?
Что мы нашли въ толпе слепой?
Безъ цели скучныя сужденья,
Временъ прошедшихъ заблужденья
И образъ лени вековой.
Предъ кемъ, мой другъ, въ стране пустынной
Свои желанья освятимъ29.

Башиловъ клеймилъ «толпу» стихами:

И это люди!...
Какъ гробъ повапленный ихъ груди,
Какъ ветръ — безсмысленны слова.
Ихъ мысли — чадъ, ихъ души тверды,
Ихъ умъ — поденщикъ, выгодъ рабъ,
Передъ безсильемъ подло-гордый,
Предъ грозной силой подло-слабъ!
Имъ совесть — бредъ, ихъ идолъ — злато,
Ему лишь служатъ одному...
Когда же Избранникъ проглянетъ
Межъ нихъ, какъ светлый метеоръ
Толпа въ него проклятьемъ грянетъ
Озлится; василиска взоръ
Въ него вперитъ, его безславитъ,
Теснитъ, клевещетъ, злобно лжетъ.
И это люди!30.

Видя «высочайшее совершенство человека въ гармоніи ума и чувства», признавая, что «жизнь есть действованіе, а действованіе есть борьба»31, лелея этотъ идеалъ цельности человеческой лпчности, молодая интеллигенція стремилась не только все проводить чрезъ горнило сознанія и жить всей полнотой чувствъ, для завершенія цельности жизни она жаждала действія, активнаго примененія выработанныхъ принциповъ, готова была на подвигъ32. Разнообразныя общественно-политическія идеологіи эпохи, выковывавшіяся въ теченіе 30—40 годовъ, красноречиво свидетельствуютъ о ея «соціабельности», а попытки студенческой молодежи 30-хъ годовъ, позднее более зрелыхъ представителей реализовать конкретными доказательствами свои соціальные интересы, ярко рисуютъ ту завершенность исканій эпохи, какая сказалась въ широкой постановке проблемъ личности въ ея разнообразныхъ связяхъ (съ Богомъ, вселенной, людьми) и общества.

Надо помнить, что вся эта сложная умственная и моральная работа шла не только въ прославленныхъ кружкахъ и салонахъ; многіе мучились надъ теми же вопросами одиноко, вне общенія съ идейными друзьями. Но если кружковой интеллигентъ въ обмене мненій, въ спорахъ и совместномъ кипеніи быстрее перемалывалъ свои сомненія, находилъ сочувствіе своимъ страданіямъ, то мыслящему человеку, волею судебъ обреченному на одиночество, эти одинокія думы приносили более жгучія страданія, более острую печаль. А если на беду его жизнь дала ему страстный, эмоціональный темпераментъ, соткала его изъ волевыхъ импульсовъ, наделила его способностью къ мятежнымъ порывамъ, то устремленія такой души неизбежно становились еще более трагичными.

Лермонтовъ и былъ въ такомъ положеніи большую часть своей недолгой жизни.

Какъ подлинный геній, онъ съ рожденія таилъ въ себе те думы, которыя раскрывало его время, въ детскіе годы предчувствовалъ то, что составляло предметъ глубочайшихъ переживаній его старшихъ современниковъ, рано какъ бы сталъ обладать главнымъ нервомъ своей эпохи. Современная литература, журналистика, когда поэтъ сталъ знакомиться съ книгой, усиливала въ немъ и безъ того ранніе побеги мысли, обогащала новыми мелодіями ту тему, которая и безъ того естественно сливалась съ хоромъ голосовъ многихъ и многихъ людей его времени. Лермонтовъ жадно вбиралъ въ себя веянія своего «беднаго, больного, несчастнаго», но въ самыхъ ранахъ прекраснаго века33, интенсивно переживалъ то, что неслось со страницъ русской и европейской книги. Однажды вырвавшееся признаніе: «Когда на меня находитъ дурь любоваться собственными мыслями, я делаю надъ собою усиліе, чтобы припомнить, где я читалъ ихъ»34, очень характерно: исключительно яркая индивидуальность, Лермонтовъ этими словами указалъ, что его мысли были мыслями другихъ, что чужая книга корнями вростала въ его душевный міръ. Мы убедимся сейчасъ, что Лермонтовъ былъ связанъ самыми тесными узами съ своими современниками, что его интересы и исканія были родственны эпохе, что онъ своей поэзіей далъ полную и искреннюю исповедь современной ему интеллигенціи. Но прежде, чемъ перейти къ анализу его поэзіи съ этой точки зренія, укажемъ на несколько фактовъ, благодаря которымъ Лермонтовъ попалъ въ атмосферу, наиболее насыщенную, такъ сказать, духомъ времени.

Университетскій Благородный пансіонъ, где съ 1828 по 1830 г. учился Лермонтовъ, въ лице преподавателей М. Павлова и С. Раича, имелъ не только представителей науки, но и видныхъ журналистовъ: «Атеней» (1828—1830) и «Галатея» (1829—1830) издавались какъ разъ въ те годы, когда Лермонтовъ слушалъ уроки редакторовъ этихъ журналовъ. Многое запало въ чуткую душу юноши, многія темы, образы отсюда запечатлелись въ ней35...

Въ рукахъ Лермонтова, студента Московскаго университета могли находиться и журналы, издававшіеся профессорами Погодинымъ и Надеждинымъ — «Московскій Вестникъ» 1827—1830, и «Телескопъ» съ «Молвой» 1831—1836, — богатые разнородными возбужденіями, дававшіе обильную пищу пытливому уму читателя, жадно «ищущаго впечатленій»36...

Московскій университетъ тоже не мало заряжалъ Лермонтова ценными возбужденіями, шедшими не столько, впрочемъ, отъ профессорскихъ лекцій, сколько отъ студенческой аудиторіи, шумной, всегда приподнятой. Указываютъ, что Лермонтовъ обычно сиделъ одинокій, не принимая участія въ студенческихъ «беседахъ о современныхъ интересныхъ вопросахъ». Но, ведь, по словамъ того же П. Ѳ. Вистенгофа, когда «некоторые увлекались, возвышая голосъ, Лермонтовъ иногда отрывался отъ своего чтенія, взглядывалъ на ораторствующаго, но какъ взглядывалъ! Говорившій невольно конфузился, умалялъ свой экстазъ или совсемъ умолкалъ». Умный, наблюдательный, много передумавшій и перечувствовавшій, начитанный юноша нередко слышалъ то, что для него уже было изжитымъ, а скептическому уму невольно казались иллюзіями увлеченія его товарищей. И однако какъ много связывало его съ ними! Какъ много было родственнаго между ними и славной студенческой плеядой Станкевича, Белинскаго, Клюшникова, Красова, К. Аксакова, Герцена...

Известны увлеченія студенчества театромъ, Мочаловымъ, горячее предпочтеніе московскаго трагика Каратыгину. Лермонтовъ еще въ 1829 г., до поступленія въ университетъ, писалъ своей тетке М. А. Шанъ-Гирей по поводу ея мненія, будто московскіе актеры хуже петербургскихъ: «Какъ жалко, что вы не видали здесь Игроки, трагедію Разбойники. Вы бы иначе думали. Многіе изъ петербургскихъ господъ соглашаются, что эти пьесы лучше идутъ, нежели тамъ, и что Мочаловъ во многихъ местахъ превосходитъ Каратыгина». Увлеченіе Шиллеромъ сближаетъ Лермонтова съ Герценомъ, культъ Шекспира («геній необъемлемый, проникающій въ сердце человека, въ законы судьбы, оригинальный, т.-е. неподражаемый Шекспиръ»37 и пренебрежительное отношеніе къ «глупымъ правиламъ» французской драматургіи роднятъ Лермонтова съ Станкевичемъ, Белинскимъ, восклицавшимъ: «Шекспиръ божественный, великій, недостижимый постигъ и адъ, и землю, и небо»38, роднятъ кстати и съ усиленно читавшимся тогдашней молодежью «Московскимъ Телеграфомъ».

Трепетное сочувствіе студенческой молодежи къ загубленному Полежаеву было присуще и Лермонтову, тепло вспомнившему поэта-солдата въ поэме «Сашка» (строфы CXXXVII—CXXXVIII). Ироническое отношеніе мыслящихъ студентовъ (Герцена, К. Аксакова) къ московской профессуре и резкіе отзывы, напр., Белинскаго объ университетской администраціи прорывались и у Лермонтова, который не разъ имелъ столкновенія съ профессорами на экзамене и вообще «отзывался о профессорахъ, какъ о людяхъ отсталыхъ, глупыхъ, бездарныхъ, устарелыхъ, какъ равно и о тогдашней университетской нелепой администраціи». Есть указаніе, что онъ участвовалъ въ знаменитой маловской исторіи и «ожидалъ строгаго наказанія»... Многое изъ студенческихъ беседъ, какъ увидимъ далее, было воспринято Лермонтовымъ, и вполне понятно, что онъ вспоминалъ объ университете, какъ о «светломъ храме науки», обращался къ нему и къ студентамъ съ стихами:

Хвала тебе, пріютъ лентяевъ,
Хвала, ученья дивный храмъ,
Где цвелъ нашъ бурный Полежаевъ
На зло завистливымъ властямъ.
Хвала и вамъ, студенты — братья ... восклицалъ:

Святое место! помню я, какъ сонъ,
Твои кафедры, залы, коридоры,
Твоихъ сыновъ заносчивые споры:
О Боге, о вселенной и о томъ,
Какъ пить — ромъ съ чаемъ или голый ромъ39;
Ихъ гордый видъ предъ гордыми властями,
Ихъ сюртуки, висящіе клочками... рядомъ съ студентами типа «la bande joyeuse» (въ «Княгине Лиговской») изображалъ и другихъ, идейныхъ, ведущихъ споры о серьезныхъ вопросахъ («Странный человекъ», сцена IV)40.

Но не только журналистика и университетъ окружали Лермонтова многоразличными интересами современности 41. Эпоха 30—40-хъ гг. типична своей кружковщиной; многое, прежде чемъ появиться на страницахъ печати, вырабатывалось въ словесныхъ преніяхъ салоновъ, кружковъ. Лермонтовъ въ последніе годы своей жизни не только появлялся въ такихъ центрахъ умственной жизни, какъ салоны А.О.Смирновой, Е.А.Карамзиной, но и былъ участникомъ тайнаго «кружка 16». Знакомства съ выдающимися современными писателями — кн. В. Ѳ. Одоевскимъ, Ю. Ѳ. Самаринымъ, Аксаковыми, А. А. Краевскимъ и мн. др., беседы съ «центральной фигурой» эпохи Белинскимъ42, встречи на Кавказе въ кружке Сатина съ декабристами (кн. А. И. Одоевскимъ, Н. И. Лореромъ, М. А. Назимовымъ и др.), — все это говоритъ въ пользу того, что Лермонтовъ-писатель чувствовалъ потребность въ столь характерной для его времени кружковой жизни, что для него не могли безследно пройти все эти лица, нередко типичныя, выражавшія центральные интересы эпохи.

Такимъ образомъ, журналистика, московскій университетъ, кружки были теми нитями, которыя крепко связывали Лермонтова съ современной ему интеллигенціей. Совпаденія взглядовъ и настроеній Лермонтова съ темъ, что говорилось въ журналахъ, въ кружкахъ, наглядно указываютъ на его родственную близость своему времени, подтверждаютъ глубокую правду словъ Белинскаго, что «настоящее жило въ каждой капле крови Лермонтова, трепетало съ каждымъ біеніемъ его пульса, съ каждымъ вздохомъ его груди», что «Лермонтовъ былъ полнымъ представителемъ настоящаго», «поэтомъ, въ которомъ выразился историческій моментъ русскаго общества». Иначе и не могло быть: «чемъ выше поэтъ, темъ больше принадлежитъ онъ обществу, среди котораго онъ родился, темъ теснее связано развитіе, направленіе и даже характеръ его таланта съ историческимъ развитіемъ общества»43.

Часть: 1 2 3
Примечания
© 2000- NIV