Герштейн Э.Г. - Лермонтов и "кружок шестнадцати" (часть 3)

Часть: 1 2 3
Примечания

3

Уже не раз упоминалось, что Лермонтов и «кружок шестнадцати» проехали весной 1840 г. через Москву и здесь встретились с Самариным. Эту встречу я рассматриваю не как случайное событие, а как принципиальную встречу петербургского «кружка шестнадцати» с еще не вполне определившимся славянофилом.

Мы уже видели по письмам Гагарина конца 1838 г., что Самарин, провозглашая «День Востока» и упадок западноевропейской цивилизации, не был тверд в этих своих убеждениях.

Непримиримое, так называемое «славянское убеждение» в лице Самарина, К. Аксакова, Дм. Ал. Валуева, Хомякова, бр. Киреевских и др. сформировалось позже, в 1842 г. В 1840 г. Самарин все еще находился в процессе колебаний и идейных исканий. Так как Гагарин был его учителем, то отношение Самарина к «кружку шестнадцати» не могло быть безразличным. Есть все основания полагать, что интерес Самарина к Лермонтову был поднят именно тем, что Лермонтов был в «кружке шестнадцати»: встреча Самарина с Лермонтовым в 1840 г. была не первой, он познакомился с Лермонтовым еще в 1838 г., когда поэт пленил Самарина «простым обращением, детской откровенностью». Теперь Самарин ищет в Лермонтове человека, могущего руководить и оказывать влияние. Его поражает артистизм Лермонтова. Он подчеркивает, что Лермонтов сам с трудом поддается чьему-нибудь влиянию, и вместе с тем ждет от Лермонтова руководящего и разъясняющего слова.

Уже начало письма Самарина к Гагарину от 19 июля указывает на то, что все письмо вызвано определенным событием — встречей Самарина с «кружком шестнадцати». Это впечатление еще усиливается, когда мы читаем это письмо полностью.

Обычно (в «Новом слове» и в сочинениях Самарина) публиковалась только первая часть письма. Не известная до сих пор вторая часть совершенно неожиданно вводит новое лицо в наше поле зрения, очень редко упоминавшееся рядом с Лермонтовым. Это кн. Петр Владимирович Долгоруков, прозванный за свою хромоту «Bancal», считающийся автором пасквиля, посланного Пушкину. Ввиду того, что все письмо посвящено одному событию — встрече Самарина с «кружком шестнадцати» — и характеристике двух людей — Лермонтова и Bancal'я, я предполагаю, что Bancal был также членом «кружка шестнадцати». Привожу все письмо полностью70:

«19 июля 1840

C’est aujourd’hui le 19 juillet, mon cher ami, j’irai passer la journée de demain à Jassnewo et pour ce soir je veux me donner le plaisir de causer avec vous. Il y a déjà longtemps que j’avais l’intention de vous écrire; toutes les fois qu’il m’arrive d'éprouver quelque émotion nouvelle, de concevoir vivement une chose qui m’occupe, à la joie de me sentir avancer dans la vie vient se joindre le désir de vous en faire part et d’avoir votre avis.

Peu de temps après votre départ, j’ai vu défiler par Moscou toute la fraction des 16 qui tient route vers le midi. J’ai beaucoup

vu Лермонтов pendant tout le temps de son séjour. C’est une nature éminemment artistique, insaisissable et qui échappe à toute influence extérieure grâce à un infatigable esprit d’observation et à un grand fond d’indifférence. Avant qu’on ne l’ait abordé, il vous a compris; rien ne lui échappe; son regard est lourd et fatigant à supporter. Les premiers instants, la présence de cet homme m'était désagréable; je le sentais doué d’une grande force d’investigation qui lisait dans ma pensée, et en même temps je comprenais que cette force ne procédait que d’une simple curiosité, dénuée d’intérêt et à laquelle il est humiliant de se sentir céder. Ce n’est jamais ce que vous lui dites, c’est vous que cet homme écoute et observe, et après qu’il vous a observé et compris, vous ne cessez pas d'être pour lui quelque chose de pûrement extérieur, qui n’a droit à rien changer dans son existence. Dans la position où je me trouve, je regrette de ne pas l’avoir vu plus longtemps. Je conçois qu’entre lui et moi des rapports auraient été possibles qui m’auraient aidé à comprendre bien des choses71.

Après lui, Bancal a été pour moi une découverte bien agréable. De tous les Pétersbougeois au milieu desquels le sort m’appelle à vivre, c’est sans contredit celui avec lequel j’ai le mieux sympathisé. J’admire et j’aime Bancal. Bancal me fait l’effet du Caliban de Shakespeare, il est rare qu’on sache aussi bien que lui faire tourner à son avantage tous ses défauts. Grâce à sa laideur, il a su admirablement abjurer d’un seul coup une foule de prétentions et d’intérêts que tout le monde ne peut pas froisser impunément et qui nous mettent au pouvoir de notre entourage. Cette abnégation se trouve donc rachetée par un certain quant à soi, par une grande indépendance et une liberté de propos dont il abuse. Je crois qu’il y a eu un temps dans sa vie, où sa difformité physique et le sentiment d’aversion qu’il ne peut manquer d’inspirer l’a beaucoup fait souffrir; mais une fois devenu maître de ce sentiment de honte si naturel, il n’a plus rien en à perdre, il a eu des représsailles à exercer. Aussi je l’aime pour l’intelligence qu’il a de sa position, pour ce cynisme avec lequel il étale ses défauts, en se réservant le droit d’en agir de même avec autrui. Cette sourde et perpétuelle vengeance, ce venin joint à beaucoup de loyauté ont eu pour moi un charme auquel je me suis laissé aller. Pendant trois ou quatre soirées que nous avons passées à nous deux ou à trois, avec Rossette, Bancal m’a beaucoup parlé de Pétersbourg, de tous ceux que j’y connaissais déjà et de ceux qu’il voulait me faire connaître72. Seulement, lui qui croit vous bien connaître

ne vous connait pas du tout et puis, ce qui ne me plait pas en lui, c’est son esprit d’intrigue, son goût pour les petits rapports embrouillés, pour les secrets qui ne regardent que ceux à qui ils appartiennent. C’est peut-être la faute de l’atmosphère où il se trouve, mais il y a en lui un certain manque de grandeur et d'élévation de pensée. J’aurais voulu le voir s’attacher davantage aux idées qu' aux hommes qui après tout, à peu d’exceptions près, ne sortent pas de la sphère des Zufälligkeiten, comme dit Hegel. Ce mot me rejette moi-même bien loin de Bancal, dans une autre région où je commence à m’orienter et à voir clair, région sublime et bien peu visitée, et où pourtant se retrouvent à chaque pas les plus hauts produits de la pensée. Je voudrais vous parler de tout cela et de mes études sur nos prédicateurs des XVII et XVIII siècles, mais ce sera pour un autre jour. Je viens d’achever le Камень Веры et toute une série d’ouvrages qui s’y rattachent. Le protestantisme m’est apparu sous un jour bien différent de l’idée que je m’en étais faite. Le peu que j’ai appris depuis trois mois sur certaines questions religieuses m’a déjà suffi pour comprendre combien peu en savent Хомяков et autres73. Tous ces Messieurs vous disent bien des choses, et moi je vous envois mes félicitations et mes voeux car minuit vient de sonner.

G. Samarin».

(Перевод:

«19 июля 1840 г.

Сегодня 19 июля, мой дорогой друг; завтрашний день я проведу в Ясеневе, а сегодняшний вечер я хочу посвятить удовольствию беседы с вами. Я давно уже хотел писать вам; каждый раз, когда мне случится испытать какое-нибудь впечатление, живо постичь какой-нибудь занимающий меня предмет, у меня к радостному чувству движения вперед присоединяется желание поделиться с вами и знать ваше о нем мнение.

Вскоре после вашего отъезда я видел, как через Москву проследовала вся группа шестнадцати, направляющаяся на юг. Я часто видел Лермонтова за все время его пребывания в Москве. Это в высшей степени артистическая натура, неуловимая и не поддающаяся никакому внешнему влиянию благодаря своей неутомимой наблюдательности и большой глубине индиферентизма. Прежде чем вы подошли к нему, он вас уже понял; ничто не ускользает от него; взор его тяжел, и его трудно переносить. Первые мгновенья присутствие этого человека было мне неприятно; я чувствовал, что он наделен большой проницательной силой и читает в моем уме, и в то же время я понимал, что эта сила происходит лишь от простого любопытства, лишенного всякого участия, и потому чувствовать себя поддавшимся ему было унизительно. Этот человек слушает и наблюдает не за тем, что вы ему говорите, а за вами, и после того, как он к вам присмотрелся и вас понял, вы не перестаете оставаться для него чем-то чисто внешним, не имеющим права что-либо изменить в его существовании. В моем положении мне жаль, что я его не видел более долгое время. Я думаю, что между ним и мною могли бы установиться отношения, которые помогли бы мне постичь многое74.

После него другим приятным открытием для меня оказался Bancal. Из всех петербуржцев, среди которых судьба призвала меня жить, бесспорно ему я больше всего симпатизирую. Я восхищаюсь и люблю Bancal'я. Он представляется мне Калибаном Шекспира. Редко кто умеет так хорошо, как он, обращать все свои недостатки в свою пользу. Вследствие своего безобразия он удивительно сумел сразу отречься от массы притязаний и интересов, которые никто не может безнаказанно отбрасывать и которые ставят нас в зависимость от нашего окружения. Это отречение вознаграждается некоторым «quant-a-soi», — большой независимостью и свободой злословия, которой он злоупотребляет. Я подозреваю, что было время в его жизни, когда его физическое уродство и чувство отвращения, которое он, несомненно, внушал, заставили его много страдать; подчинив себе это столь естественное чувство стыда, ему нечего было терять, и он стал изощряться в мести. Я люблю его также за понимание своего положения, за тот цинизм, с которым он хвастает своими недостатками, оставляя за собой право поступать так же и по отношению к чужим недостаткам. Эта скрытая и непрерывная месть, этот яд в соединении с большим прямодушием представляли для меня очарование, которому я поддался. В течение трех или четырех вечеров, которые мы провели вдвоем или втроем с Россетом75, Bancal мне много рассказывал о Петербурге, обо всех, кого я уже знал там, и о тех, с которыми он хотел меня познакомить76. Однако вас он не знает совсем, хотя и думает, что знает хорошо; то, что мне не нравится в нем, — это его способность к интригам, его пристрастие к запутанным мелким пересудам, к секретам, которые касаются только тех, кому они принадлежат. Это, может быть, вина среды, в которой он находится, но в нем есть некоторое отсутствие великодушия и возвышенности мысли. Мне бы хотелось, чтобы его более привлекали идеи, чем люди, которые в конце концов, за немногими исключениями, не выходят из сферы Zufälligkeiten77, как говорит

Гегель. Это слово уносит меня далеко от Bancal'я, в иную область, в которой я начинаю разбираться и ясно понимать, — в мало изведанную величественную область, где на каждом шагу встречаются самые высокие плоды мысли.

Я хотел бы поговорить с вами обо всем этом и о моих занятиях над нашими проповедниками XVII и XVIII веков, но это до другого дня. Я только что закончил «Камень веры» и целый ряд работ, которые к нему относятся. Протестантизм предстал передо мною совсем в другом свете, чем я себе раньше его представлял. То немногое, что я узнал в течение трех месяцев о некоторых вопросах религии, достаточно уже для меня, чтобы понять, как мало знают об этом Хомяков и другие.

Все эти господа желают вам всяких благ, а я, так как полночь уже пробила, шлю вам свои поздравления и пожелания.

Ю. Самарин».)

Несмотря на то, что Bancal умер до 1879 г. (в 1868 г.), Браницкий мог по основательным причинам умолчать об участии его в «кружке шестнадцати» из-за той роли, которую Долгоруков играл в 50-х и 60-х годах в эмиграции. Известный скандальный процесс его с Воронцовым, твердо установившаяся репутация шантажиста, появившиеся в 60-х годах в печати утверждения о гнусной роли, сыгранной Долгоруковым в истории дуэли Пушкина, наконец, встречи Браницкого с ним в эмиграции могли послужить причиной нежелания Браницкого связывать это одиозное имя с «кружком шестнадцати». Между тем, неуверенное, правда, указание на это дает и Н. С. Лесков в упоминаемой уже мною статье: «Подчеркну здесь принадлежность Гагарина в 1839 г. и следующих годах к кружку Лермонтова, автора стихотворения на смерть Пушкина, в виду тех обвинений, которые бесчеловечно сыпали легкомысленные люди на Гагарина и на его друга, и кажется, тоже члена «кружка шестнадцати», Петра Владимировича Долгорукова, в рассылке безыменных «пасквилей», бывших причиной дуэли Пушкина»78.

Участие Долгорукова в «кружке шестнадцати» вполне естественно сочетается с другой линией кружка, на которую намекает Браницкий, — культурой политического анекдота, интересом к событиям дня, происходящим в дворцовых и светских кругах. Это — сплетня, посыпанная политической солью, на которую Долгоруков, с его злостью и умом, как мы знаем по его очеркам в «Правдивом» и «Колоколе», был большой мастер.

Любопытно, что в этих очерках Долгоруков благожелательно отзывался об А. П. Шувалове. «... гр. Андрей Павлович Шувалов, — писал Долгоруков в 1867 г., — один из богатейших людей России, зять покойного фельдмаршала Воронцова, человек вполне честный, энергический и всегда себя державший в

отношении ко двору самым независимым и благородным образом».

О Петре Павловиче Шувалове, нарисованном Гагариным в общей группе в 1839 г. и потому предполагаемом мною также в числе участников «кружка шестнадцати» (он умер в 1900 г.), Долгоруков писал: «Человек добрый и неглупый, но вполне неспособный, слабый, бесхарактерный, никогда не умеющий ни на что решиться»79.

Из письма Самарина мы видим, что Хомяков еще далеко не был для него тем авторитетом, которым стал впоследствии. Самарин присматривается к петербургскому «кружку шестнадцати». Долгоруков идет ему навстречу и рассказывает о петербуржцах, с которыми хочет свести Самарина. В свою очередь Лермонтов присматривается к москвичам, среди которых он встречает новых для него лиц.

В дневнике Самарина читаем о встрече с Лермонтовым 9 мая на именинах у Гоголя: «Мы разговорились про Гагарина... Ему понравился Хомяков»80.

В дневнике А. И. Тургенева о том же записано: «С Лермонтовым о Барантах, о кн. Долгорукове... Кн. Долгоруков здесь и скрывается от публики»81.

Как видим, у нас нет никаких оснований рассматривать пребывание Лермонтова в Москве в 1840 г. как период сближения с кружком московских славянофилов. Ни славянофилы, ни «кружок шестнадцати» еще себя не проявили. Это были два зарождающихся течения, из которых одно оказало сильнейшее влияние на развитие русской общественной мысли на протяжении десятков лет, а другому суждено было погибнуть.

Из приведенных мною ранее официальных документов вырисовывается картина, очень важная для понимания взаимоотношений между Лермонтовым и членами «кружка шестнадцати». Как мы видим, несколько участников кружка, начиная с 1840 г., сопровождают Лермонтова и не расстаются с ним до самой его смерти. Они едут вместе с ним на Кавказ, делят здесь с ним и трудности походной боевой жизни и «веселости» Кисловодска, направляются вслед за ним в отпуск в Петербург и возвращаются одновременно на Кавказ весной 1841 г. (на этот раз к ним присоединяется и Браницкий82).

Очевидно, для этой части кружка Лермонтов был притягательным центром. Лермонтов, а не Гагарин, не Валуев, не Браницкий и не Долгоруков-Bancal имел решающее влияние в «кружке шестнадцати». Недаром Лесков назвал его «кружком Лермонтова».

Кружок Лермонтова на Кавказе расширяется. На упоминаемой мною «группе в Кисловодске» в 1840 г. Г. Г. Гагарина изображены все ближайшие товарищи Лермонтова. К участникам кружка Н. А. Жерве, А. А. Столыпину, кн. А. Н. Долгорукому, кн. С. В. Долгорукому присоединяются кн. А. И. Васильчиков, гр. К. К. Ламберт, кн. С. В. Трубецкой и Ю. К. Арсеньев.

Взаимоотношения Васильчикова с Лермонтовым и роль, сыгранная им в дуэли Лермонтова, требует специального исследования, поэтому мы здесь не будем говорить о Васильчикове. Скажем только, что вполне допустимо считать и его членом «кружка шестнадцати» (он умер в 1881 г.).

С. В. Трубецкой интересен для нас тем, что Лермонтов выбрал его своим секундантом на дуэли с Мартыновым. Кроме того, Трубецкой был тесно связан дружбой с Н. А. Жерве. Упоминая историю высылки Жерве в 1835 г., я уже говорила, что высланный одновременно с ним Трубецкой был взят под секретный надзор. Со времени этой высылки вплоть до смерти Трубецкого его судьба проходила под знаком особого нерасположения к нему Николая I и всех «верхов». Это выясняется из переписки секретной части инспекторского департамента. В январе 1840 г. Трубецкой вторично высылается, на этот раз на Кавказ. Вместе с Лермонтовым и членами «кружка шестнадцати» он участвовал в сражении при р. Валерик и был здесь тяжело ранен. Несмотря на это, в награде ему было, так же как и Лермонтову, отказано. В феврале 1841 г. он приезжает в отпуск в Петербург для прощания с умирающим отцом и лечения раны. Николай I лично налагает на него домашний арест. Во все время пребывания Лермонтова и его друзей по «кружку шестнадцати» в Петербурге Трубецкой безвыходно находился дома, «не смея ни под каким предлогом никуда отлучаться», а в апреле, следуя «высочайшему повелению» царя, еще больной, был отправлен назад на Кавказ83. Здесь он поселился вместе с Лермонтовым и через 3 месяца был его секундантом на дуэли с Мартыновым.

Эти штрихи из биографии Трубецкого было важно здесь указать, чтобы еще раз подчеркнуть, что общество Лермонтова на Кавказе вовсе не было веселящимся офицерством: это была все та же оппозиционно настроенная гвардия и петербургская молодежь, сгруппировавшаяся на Кавказе на службе в комиссии Гана.

Я уже указывала на связь подписи «Славянин» с темой бесед, которые велись в этом кружке и на Кавказе.

Когда Лермонтов получил отпуск в Петербург, проездом с Кавказа он остановился в Москве и опять встретился с Самариным. В Петербурге съезжаются участники «кружка шестнадцати» — Жерве84 и Монго-Столыпин85. С Кавказа приехал Трубецкой86 из Варшавы — «полуфранцузы» Браницкий87 и Шувалов88. В это время Лермонтов написал стихотворение «Родина».

В «Родине» Лермонтова отчетливо слышна интонация спора. Стихотворение обращено к собеседникам, с которыми поэт считается; это не безразличные для него люди, это противники, достойные спора.

Вспомним, что вопросы, разрешаемые в «кружке шестнадцати» и Самариным, вращались вокруг проблемы «Европа и Россия», и мы получим полное право утверждать, что стихотворение «Родина» обращено к тем же оппонентам — к славянофилам и «кружку шестнадцати». Уезжая в сопровождении «кружка шестнадцати» в 1840) г. на Кавказ, Лермонтов сказал: «Прощай, немытая Россия», а вернулся в Россию со словами: «Люблю отчизну я, но странною любовью». Уже первая строфа, отделенная от всего стихотворения, указывает на то, что стихотворение представляет собою ответ на политические споры о России.

Перечтем «Родину»:

 Люблю отчизну я, но странною любовью!..

Эта строка несомненно вызвана обвинениями поэта в нелюбви к отчизне.

 Не победит ее рассудок мой... — сопротивление другому оппоненту, который, следуя чаадаевской мысли, убеждает Лермонтова, что он должен быть последовательным и Россию любить не за что.

Далее следуют три отвергаемые Лермонтовым политические и исторические формулы:

 Ни  слава, купленная  кровью,
 Ни  полный  гордого доверия  покой,
 Ни  темной старины  заветные  преданья
 Не  шевелят  во  мне  отрадного  мечтанья...

(Т. II, стр. 100.)

Казенный государственный патриотизм, идеализация крепостного строя, связанный с нею культ русской старины, исходящие из помещичьей Москвы, от славянофилов, отрицаются Лермонтовым.

Лирическое восприятие родной природы опять заставляет Лермонтова оправдываться. Перед кем? Перед людьми, отвергавшими Россию целиком: «Но я люблю, за что не знаю сам».

И, наконец, когда пейзаж в стихотворении становится все более конкретным, поэт прямо адресуется к своим собеседникам:

С отрадой многим незнакомой
Я вижу полное гумно,
Избу, покрытую соломой,
С резными ставнями окно...

 (Т. II, стр. 100.)

Полуфранцузу Шувалову, поляку Браницкому, родовитому русскому князю парижанину Гагарину, дурно говорящему по-русски, не знакомо отрадное чувство при виде русской избы. Отталкиваясь от них, освобождаясь от всех наслоений, Лермонтов находит свою кровную связь с русской природой и с русским народом. Этим поэт завершает стихотворение и разрешает все споры:

И в праздник, вечером росистым,
Смотреть до полночи готов
На пляску с топаньем и свистом
Под говор пьяных мужичков.

 (Т. II, стр. 101.)

Стихотворение «Родина» — ответ и аристократическому европеизированному эмигрантскому «кружку шестнадцати», и зарождающемуся славянофильству, и официальному патриотизму николаевской России. «Родина» Лермонтова вызвана к своему поэтическому бытию совсем другими внутренними и внешними событиями, чем строфа «Путешествия Онегина», хотя и сходная с «Родиной», но мотивированная Пушкиным совсем иначе («Мой идеал теперь хозяйка, мои желания — покой, да щей горшок, да сам большой»)89.

«Родина» была напечатана в апрельской книжке «Отечественных записок», а 14 или 15 апреля Лермонтов уехал из Петербурга на Кавказ через Москву90.

За ним едут на Кавказ Монго-Столыпин, Жерве, Браницкий и Трубецкой91, не вполне вылечившийся от раны, но вновь отправленный на Кавказ по высочайшему повелению Николая I. В Москве произошла последняя принципиальная встреча Самарина с Лермонтовым. В первую же встречу Лермонтов во взволнованном разговоре о Кавказе и о Трубецком, которого преследовал царь, переходит к характеристике внутреннего положения России. Перечтем запись в дневнике Самарина:

«Мы долго разговаривали, он показывал мне свои рисунки. Воспоминанья Кавказа его оживили. Помню его поэтический рассказ о деле с горцами, где ранен Трубецкой... Его голос дрожал, он был готов прослезиться. Потом ему стало стыдно, и он, думая уничтожить первое впечатление, пустился толковать, почему он был растроган, сваливая все на нервы, растворенные летним жаром. В этом разговоре он был виден весь. Его мнение о современном состоянии России: «Ce qu’il у a de pire, ce n’est pas qu’un certain nombre d’hommes souffre patiemment, mais c’est qu’un nombre immense souffre sans le savoir». (Перевод: «Хуже всего не то, что известное количество людей терпеливо страдает, а то, что огромное количество страдает, не сознавая этого».) Вечером он был у нас. На другой день мы были вместе под Новинским»92.

Политическая острота этой беседы Лермонтова с Самариным усиливается тем, что она происходила на фоне верноподданнической шумихи, поднятой в Москве, ожидавшей приезда Николая I и всей царской фамилии. Эти дни описаны в письме Н. А. Елагина к А. А. Елагину от 21 апреля 1841 г.: «У нас в Москве большие празднества — 3 дня сряду звонят; три дня сряду горят плошки, и вчера безденежно были открыты для всех балаганы под Новинским»93. (Очевидно, Лермонтов с Самариным ездили под Новинское именно 20 апреля.) В указании Лермонтова на определенную категорию людей, страдающую терпеливо и

сознательно, есть сходство с приводимой выше характеристикой Кюстина. Косвенно оно относится и к «кружку шестнадцати» и лишний раз убеждает нас в том, что кружок не проявлял никакой активной деятельности и участники его только были под властью оппозиционных настроений.

Это был первый разговор Лермонтова с Самариным весной 1841 г. Затем они встречались каждый день. Я потому останавливаюсь так подробно на взаимоотношениях Лермонтова с Самариным, что из факта их встреч было сделано два вывода: согласно одному, бегло высказанному П. Е. Щеголевым (в книге «Дуэль и смерть Пушкина»), Самарин был участником «кружка шестнадцати»; согласно другому (настойчиво пронизывающему комментарий и хронологическую канву Полн. собр. соч. Лермонтова, изд. «Academia»), в 1840 и 1841 гг. произошло сближение Лермонтова с московским кружком славянофилов. Между тем из всех славянофилов Лермонтов был хорошо знаком только с одним Самариным, который, как я уже показывала, не был еще славянофилом в 1840 г. Но в последние встречи с Лермонтовым Самарин уже изменился. Гагарин для него уже не тот безусловный учитель, каким был раньше. 10 января (нов. ст.) 1841 г. Гагарин пишет Самарину в обычном для их переписки наставническом тоне:

«Je ne m’explique pas bien pourquoi vous n’êtes pas encore à Pétersbourg. Hâtez vous de quitter Moscou, hâtez vous d’entamer vos Wanderjahre, le moment est venu et vous reviendrez plus tôt a Moscou...»94 (Перевод: «Я не могу себе как следует объяснить, почему вы до сих пор не в Петербурге. Торопитесь покинуть Москву, торопитесь начать ваши «годы странствий», момент настал, а потом вы вернетесь в Москву».)

Но Самарин не следует совету Гагарина. Он не едет в Петербург, куда должен приехать Лермонтов и его товарищи по «кружку шестнадцати». У него нет потребности покидать Москву. Год, посвященный изучению русских проповедников и проведенный под влиянием Константина Аксакова, подвинул его ближе к его основному пути, к славянофильству, одним из вождей которого становится он через два-три года. Правда, Самарин еще довольно иронически относится к Хомякову и погодинскому «Москвитянину», только что начавшему выходить. В записке к К. Аксакову, написанной в конце марта, Самарин резко отзывается о стихотворении Хомякова, помещенном в № 3 «Москвитянина», а обо всем журнале отозвался: «куда как плох». Но при последних встречах с Лермонтовым в Москве Самарин уже тверже: он уже не ждет от Лермонтова разъясняющего слова — он требует его. Лермонтов отвечает ему «Спором», и Самарин принимает это приношение в «Москвитянин» как человек, идейно связанный с журналом «Москвитянин».

«Радуюсь за него [т. е. за Лермонтова. — Э. Г.], за Вас и за всех читателей «Москвитянина», — пишет Самарин Погодину, отсылая ему рукопись «Спора». Лермонтов принес ему эти стихи за полчаса до отъезда из Москвы на Кавказ. При этом у них был последний разговор. «Он [Лермонтов. — Э. Г.] говорил мне о своей будущности, о своих литературных проектах...» — свидетельствует Самарин в письме к Гагарину от 3 августа 1841 г.95. Эта последняя беседа была насыщена политическим принципиальным содержанием. На это указывает то, что в подлиннике дневника Самарина, откуда я цитировала так подробно описанные встречи Самарина с Лермонтовым, вырезаны последние страницы, следующие непосредственно за описанием последнего посещения Лермонтова. Запись обрывается так:

«...Мы простились. Вечером, часов в 9, я занимался один в своей комнате. Совершенно неожиданно входит Лермонтов. Он принес мне свои стихи для «Москвитянина» — «Спор». Не знаю почему, мне особенно приятно было видеть Лермонтова в этот раз. Я разговорился с ним. Прежде того какая-то робость связывала мне язык в его...»

Дальше вырезано 7 листов, из которых, как видно по корешкам, 2 листа с оборотом были заполнены сплошным текстом (на странице, где обрывается запись, заметны следы от чернил следующей вырезанной страницы).

Содержание утраченной записи восстановить невозможно, но из других свидетельств Самарина устанавливается, с какой острой заинтересованностью относился Самарин и его единомышленники — очевидно, К. Аксаков и, вероятно, молодой Д. А. Валуев — к дальнейшему направлению творчества Лермонтова.

Прямое указание на это содержится в том же письме Самарина к Гагарину от 3 августа 1841 г.:

«После своего романа «Герой нашего времени» он очутился в долгу перед современниками... теперь у очень многих он оставляет за собою тяжелое и неутешительное впечатление... Очень мало людей поняли, что его роман указывал на переходную эпоху в его творчестве, и для этих людей дальнейшее направление его творчества представляло вопрос высшего интереса...»96

В этих строках совершенно определенно отмечено желание Самарина привлечь Лермонтова к создающемуся новому течению.

В подлиннике дневника Самарина эта мысль выражена еще острее в зачеркнутых им фразах:

«(Он умер в ту минуту, как друзья нетерпеливо от него ожидали нового

произведения, которым он расплатился бы с Россиею...) На нем лежит великий долг — его роман «Герой нашего времени». Его надлежало выкупить, и Лермонтов, ступивши вперед, оторвавшись от эгоистической рефлексии, оправдал бы его и успокоил многих. (Теперь его не может оправдать никто.)»97.

Самарин ждал и требовал от Лермонтова положительных выступлений, приближающихся к вынашиваемой Самариным славянофильской доктрине.

Славянофилы, стремившиеся повернуть историю вспять и отмести могучее влияние петровской реформы, не поняли прямого ее наследника — «героя нашего времени»; они надеялись, что Лермонтов зачеркнет «Героя нашего времени» и перейдет на позиции славянофилов. Но Самарин не знал, что Лермонтов, по всей вероятности в Москве, тогда же, когда беседовал с ним, записал уже свой ответ славянофилам: «У России нет прошедшего: она вся в настоящем и будущем...»98

Одновременность создания «Спора» и записи, отвергающей одно из основных положений славянофилов — культ прошлого России, — опровергает мнение о том, что «Спор» и передача его в «Москвитянин» были признаком поворота Лермонтова к славянофилам.

Любопытно, что и Хомяков рассматривал помещение Лермонтовым «Спора» в «Москвитянине» не как принципиальный шаг, а как тактический прием литературной борьбы. Напомню письмо Хомякова к Языкову, недатированное, но, очевидно, написанное в мае или июне 1841 г.:

«В «Москвитянине» был разбор Лермонтова Шевыревым, и разбор не совсем приятный, по-моему, несколько несправедливый. Лермонтов отметил очень благоразумно: дал в «Москвитянин» славную пьесу, спор Шата с Казбеком, стихи прекрасные»99.

«Спор», как указал Б. М. Эйхенбаум100, является первым стихотворением из не написанного Лермонтовым цикла «Восток». Это вполне совпадает с интересом Лермонтова к Востоку в 1839 г., отмеченным мною в «Фаталисте» и «Сашке» (не говоря уже о восточных сказаниях Лермонтова).

«Спор» нельзя рассматривать как прославление завоевательных планов николаевской армии. Как мы видели, Лермонтов в Москве, в разговоре с Самариным, осуждал николаевскую Россию, а через два месяца, в Пятигорске, иронически называл веселящееся офицерство «l’armée russe». В аллегории «Спор» Лермонтов, мне кажется, приписывает победоносному шествию русской армии на Кавказ историческую миссию — соединение Севера с Востоком. В 1841 г. Лермонтов высказывал свои взгляды Краевскому. Из переданных Краевским лермонтовских слов видно, что Лермонтов искал на Востоке не покорения и уничтожения азиатских народов, а органического соединения с ними: «Зачем нам все тянуться за Европой и за французским? Я многому научился у азиатов, и мне бы хотелось проникнуть в таинства азиатского миросозерцания, зачатки которого и для самих азиатов и для нас еще мало понятны».

Таким образом, стихотворение «Спор» стоит в одном ряду с теми произведениями Лермонтова 1839 г., где выражено его стремление на Восток, и которые я связывала с национальной проблемой, разрешаемой в «кружке шестнадцати». Смерть лишила Лермонтова возможности закончить задуманный им цикл «Восток» и большой исторический роман, в которых, очевидно, были бы разрешены противоречия творчества Лермонтова и нашли бы свое завершение его политические и исторические взгляды. Лермонтов пошел бы своим самостоятельным путем, не связывая его с путем славянофилов. В этом отношении очень показательно намерение Лермонтова издавать свой журнал: Лермонтов не был профессиональным литератором, и мысль о журнале могла быть ему внушена только идейными соображениями. Из сообщений Краевского мы знаем, что Лермонтов не одобрял «Отечественные записки» за ориентацию этого журнала исключительно на Западную Европу, однако и направление «Москвитянина» (начавшего выходить в 1841 г.), очевидно, не удовлетворяло Лермонтова. Иначе он не замышлял бы самостоятельного нового журнала.

Убийство Лермонтова оборвало все творческие замыслы поэта. Вскоре после его смерти распался и «кружок шестнадцати». Уже 30 июля 1841 г. Васильчиков писал Ю. К. Арсеньеву из Кисловодска: «Мы с Столыпиным часто задумываемся, глядя на те места, где в прошлом году, летом... но что старое вспоминать. Из нас уже двоих нет на белом свете. Жерве умер от раны после двухмесячной мучительной болезни. А Лермонтов по крайней мере без страданий... Напиши мне, где Долгорукий. Не уехал ли он за границу101

Это предположение Васильчикова об отъезде Сергея Васильевича Долгорукого за границу очень показательно для настроений участников «кружка шестнадцати»: тяга из России в Европу характерна для большинства из них. Гагарин, Шувалов, Столыпин, Браницкий уехали за границу, но там дороги их разошлись. Гагарин, как известно, в 1843 г. вступил в орден иезуитов и этим похоронил себя навсегда для России. Столыпин, выйдя в отставку в 1842 г., уезжает в Париж. Здесь он печатает свой перевод «Героя нашего времени» в газете демократического направления. Вернувшись в Россию, Столыпин ничем себя больше не проявлял на литературном и общественном поприще до 1854 г., когда он добровольно вступил в армию для защиты Севастополя. Здесь Столыпин встречается с Львом Толстым и вместе с ним организует литературный кружок офицеров, намеревавшихся издавать военный журнал. Журнал должен был существовать на средства Толстого и Столыпина102.

Любопытно, что в то время как Столыпин, всегда настроенный оппозиционно к Николаю I, исполнял все же свой долг патриота, добровольно защищая Севастополь, другой из участников кружка, Браницкий, на свои средства организовал специальный польский батальон для помощи французам при осаде Севастополя.

Фредерикс и Александр Долгорукий оставались в России, но не находили для себя никакого поприща. Фредерикс вернулся с Кавказа в Петербург в 1842 г., но вскоре опять уехал на Кавказ. О Фредериксе в схватках с горцами писал Беляев: «Человек отчаянной храбрости, который под самым сильным огнем неприятеля стоял все время при спешившихся и залегших казаках во весь свой высокий рост, не трогаясь с места... Один из наших черкесских офицеров рассказывал мне об этом с полным убеждением, что этот офицер нарочно ищет смерти»103. И действительно, в 1844 г. Фредерикс был убит на Кавказе в деле с горцами.

«Меланхолического Жерве» встретил на Кавказе в 1841 г. кн. М. Б. Лобанов-Ростовский и отметил в своих воспоминаньях, что у него «было такое выражение лица, как будто он, по словам Ксаверия (Браницкого. — Э. Г.) неминуемо должен был дать себя убить в первом же сражении».

Александр Долгорукий был убит на дуэли в 1842 г. своим однополчанином по гусарскому полку, князем Яшвилем, при чрезвычайно тяжелых условиях: дуэль происходила без свидетелей. Долгорукий, вернувшись с Кавказа в свой полк в апреле 1841 г., до самой своей смерти жил очень замкнуто в Царском Селе и в этот последний год своей службы в лейб-гвардии гусарском полку никогда не посещал Петербурга. Тяжелые условия дуэли были выбраны им самим. Долгорукий, так же как Жерве и Фредерикс, настойчиво искал смерти.

Часть: 1 2 3
Примечания
© 2000- NIV