Наши партнеры
Dvt-spb.ru - Токарные станки по дереву корвет купить: купить токарный станок dvt-spb.ru.

Герштейн Э.Г. - Судьба Лермонтова
Кружок шестнадцати (часть 6)

Введение
Дуэль с Барантом: 1 2 3 4 5 6 7 8 Прим.
Лермонтов и двор: 1 2 3 4 5 6 7 8 Прим.
За страницами "Большого света": 1 2 3 4 Прим.
Лермонтов и П. А. Вяземский: 1 2 3 Прим.
Кружок шестнадцати: 1 2 3 4 5 6 7 Прим.
Неизвестный друг: 1 2 3 4 Прим.
Тайный враг: 1 Прим.
Дуэль и смерть: 1 2 3 4 5 6 7 8 Прим.
Послесловие
Сокращения

6

«Смерть нашла его между величавых гор Кавказа, посреди обильной, уму и сердцу говорящей деятельности», — писал о поэте А. В. Дружинин111. Критик высоко оценивал творчество Лермонтова последнего года жизни. Однако, говоря о «деятельности», он имел в виду военную службу поэта. Он намекал не только на общеизвестную храбрость и профессиональное умение Лермонтова-офицера, но и на другие стороны его военной жизни. «Только один период из жизни поэта известен с некоторою подробностью, мы говорим про кавказскую службу», — писал он.

Утверждая, что «память о Лермонтове до того свежа на Кавказе, что сотни сведений о его жизни придут к биографу сами, по первому востребованию», А. В. Дружинин не смог тем не менее поделиться с читателем собранными там известиями. «Но и тут с новой силой встречается препятствие, о котором мы уже говорили, — объясняет он, — все почти лица, имевшие хорошее или дурное влияние на Лермонтова в этот период, еще живы, и касаться его сношений с ними никакой биограф не имеет права»112.

Дружинин писал свою статью в 1860 году, когда никого из известных нам кавказских друзей Лермонтова не было уже в живых. Очевидно, автор имел в виду какие-то другие связи поэта в кавказской армии. Возможно, их учитывал и П. К. Мартьянов, когда после расспросов в 1870 году В. И. Чилаева заявил: «Лермонтов рвался «в высшие сферы влияния и дела»113.

Трудно восстановить в полном объеме, кого имел в виду Дружинин, называя кавказских военных деятелей, имевших влияние на поэта. Больше всего данных сохранилось о сношениях Лермонтова с П. Х. Граббе.

Расположение П. Х. Граббе к поэту известно. Генерал ценил талант Лермонтова и старался доставить ему возможность отличиться в делах.

После валерикского сражения и осеннего дела, где Лермонтов командовал дороховским отрядом, П. Х. Граббе назначил его состоять при себе «во время второй экспедиции в Большой Чечне с 9-го по 20-е число ноября» 1840 года. В наградном списке это решение мотивировано «отличной службой поручика Лермонтова и распорядительностью во всех случаях, достойных особенного внимания». Эти качества, как сказано в наградном списке, «доставили ему честь быть принятым г. командующим войсками в число офицеров, при его превосходительстве находившихся»114.

Описывая в своих воспоминаниях встречи с Лермонтовым в Ставрополе у Граббе, А. И. Дельвиг показывает, с каким уважением относился к поэту командующий войсками. «За обедом всегда было довольно много лиц, но в разговорах участвовали Граббе, муж и жена, Лев Пушкин, бывший тогда майором, поэт Лермонтов, я и иногда еще кто-нибудь из гостей. Прочие все ели молча. Лермонтов и Пушкин называли этих молчальников картинною галереею»115. Первую встречу с поэтом в доме Граббе Дельвиг датирует 6 января 1841 года. Около 14-го Лермонтов получил от командующего частное письмо для передачи в Москве А. П. Ермолову. Граббе упоминает об этом в другом своем письме к А. П. Ермолову, написанном уже 15 марта. «Кн. Эристов, — пишет он, — доставил на прошлой неделе нашего выборного человека с письмом вашим от 17 пр<ошлого> месяца. В этом письме вы упоминаете о г. Бибикове, о котором вы за три дня перед тем писали ко мне, в ожидании его я замедлил ответом на последнее, не имея сведения, получены ли два письма мои к вам, одно по почте, другое с г. Лермонтовым отправленное. Но ни г. Бибикова, ни этого сведения еще покуда нет. Долее ответа откладывать не смею и не могу»116.

Письмо это (впервые опубликованное С. А. Андреевым-Кривичем) дало повод для многих толкований характера неофициальных отношений П. Х. Граббе с бывшим «проконсулом Кавказа» и об участии в этом Лермонтова. Правда, не было учтено, что московская встреча Лермонтова с Ермоловым в январе 1841 года была, вероятно, не единственной.

Так, двоюродный дядя поэта, П. И. Петров, оказывавший ему покровительство в Ставрополе в 1837 году, в прошлом был одним из любимых и высокоценимых Ермоловым его адъютантов. Петров принадлежал к числу культурнейших и передовых людей своего времени и сохранял дружеские отношения с отставленным полководцем до конца своих дней. В семействе Петровых царил настоящий культ Ермолова117. Возможно, что и до 1841 года Лермонтов тоже имел случай видеть опального генерала.

Мы уже говорили, что С. В. Трубецкой явился к Ермолову в феврале 1840 года и получил от него отличную рекомендацию (заметим кстати, что двоюродный брат Трубецкого, Н. А. Самойлов, в 20-х годах служил под началом Ермолова). В это время в Москве установилось настоящее паломничество к популярному полководцу. Так, из участников валерикского сражения с письмом от Ермолова явился также В. Е. Канкрин. Возможно, что и Лермонтов, назначенный в Тенгинский пехотный полк, не отказался от возможности обратиться к Ермолову, и этим объясняется его решение проситься в 1840 году в чеченский отряд, к Граббе. «Надобно отдать справедливость благородной гвардейской молодежи, что, по какой-то надежде более жарких действий на левом фланге, все просились ко мне, и я по настоятельному наряду только мог немножко отправить на Кавказ и на правый фланг», — писал П. Х. Граббе А. П. Ермолову в 1840 году.

Вспомним, что военный министр А. И. Чернышев, отмечая «чрезмерно пылкую молодость» М. Б. Лобанова-Ростовского, указывал, что он, «как и вся тамошняя молодежь», «питает чрезмерное пристрастие к Ермолову». Многие разоблачения Лобанова Чернышев старался отвести, мотивируя это тем, что автор «Записки» воевал только «на левом фланге».

Всей кавалерией на левом фланге командовал полковник князь В. С. Голицын, 4 января 1840 года А. П. Ермолов дал ему блистательную рекомендацию.

«К тебе отправляющийся полковник князь Голицын, податель письма сего, хоть известный тебе, убедительно просил меня рекомендовать его в твое расположение, ты знаешь его как умного человека и храброго офицера, а я прибавлю к тому, что в бытность его в Грузии в мое время я во всех отношениях был им совершенно доволен»118.

«Во всех отношениях...» — в устах Ермолова это значило, что Голицын ненавидел аракчеевщину и двор, был антикрепостником, умным и образованным человеком. Это нам надо очень запомнить, потому что Голицын представлял Лермонтова к золотому оружию за осеннюю экспедицию 1840 года. А в письме о гибели Лермонтова, присланном из Пятигорска в Москву, заверял, что «армия закавказская оплакивает потерю храброго своего офицера»*.

Таким образом, на Кавказе Лермонтов был среди ермоловцев. Вероятно, это тоже сыграло свою роль в запрещении царя откомандировывать поэта от Тенгинского полка: царь хотел изолировать Лермонтова от офицеров, зараженных «ермоловским» духом.

И. Л. Андроников уже показал, что встреча Лермонтова с А. П. Ермоловым (и связи с «ермоловцами», — добавим мы) нашла свое отражение в стихотворении «Спор». Образ полководца, нарисованного поэтом во главе победоносного войска на Кавказе, является портретом Ермолова. Можно добавить, что писатель А. Дюма, посетивший Кавказ уже в 1852 году, перевел «Спор» на французский язык и прямо поставил в стихах имя Ермолова. Он послал свой перевод самому полководцу, утверждая, что имя его до сих пор «как эхо» гремит по всему Кавказу. Перевод и письмо Дюма долгие годы хранил у себя один из бывших адъютантов Ермолова и только в 1871 году передал эти реликвии в редакцию «Русской старины», где они были напечатаны119. Заметим, что П. А. Ефремов имел намерение печатать «Спор» с приложением портрета Ермолова120.

Все это показывает, что Лермонтов вместе с товарищами по кружку «шестнадцати» влился в широкую среду оппозиционно настроенных офицеров, связывавших свои надежды на оздоровление армии с возвращением Ермолова. Этой идеей была продиктована «записка» Лобанова, поданная наследнику в 1844 году.

Но связи Лермонтова с «ермоловцами» не доказывают, что он целиком разделял их иллюзии и не относился критически к выдающейся, но противоречивой фигуре прославленного полководца.

В то время как имя Ермолова продолжало служить знаменем политической оппозиции для военной молодежи, сам он вел себя уклончиво. «Он мог быть в рядах оппозиции и даже казаться стоящим во главе ее», — подводил итог его деятельности П. А. Вяземский, — но «это было одно внешнее явление, которое многих обманывало»121. Совершенно в том же духе высказался один «умный человек», «умное мнение» которого М. А. Корф изложил в 1844 году в своем дневнике: «Ермолов в настоящую минуту в понятиях русских не человек, а — популяризированная идея. Когда в верхних слоях давно уже разочаровались на его счет или по крайней мере уверяют всех в этом разочаровании, частию может быть из тайной зависти, — масса все еще видит в нем великого человека и поклоняется под его именем какому-то полумифическому идеалу»122.

Статс-секретарь развенчивает репутацию Ермолова с правительственной точки зрения. Но ведь в революционной среде тоже были разочарованы в Ермолове.

Декабрист Н. Р. Цебриков писал: «Ермолов мог предупредить арестование стольких лиц и казнь пяти мучеников; мог бы дать России Конституцию, взяв с Кавказа дивизию пехоты, две батареи артиллерии и две тысячи казаков, пойдя прямо на Петербург. Тотчас же он имел бы прекрасный корпус легкой кавалерии донцов с их артиллерией, столько, сколько бы он захотел. Донцы были недовольны правительством... Они до одного все восстали бы. А об 2-й армии и об Чугуевских казаках и говорить нечего. Она вся была готова, лишь бы девизом восстания было освобождение крестьян от помещиков, десятилетняя военная служба и чтобы казна шла на нужды народа, а не на пустую политику самодержца-деспота. Помещики-дворяне не смели бы пикнуть и все до одного присоединились бы к грозной армии, ведомой любимым полководцем. Но Ермолов... был всегда только интриган и никогда не был патриотом»123.

Обвинения Ермолова не могли остаться не замеченными Лермонтовым: в 1837 году он дружил с Александром Одоевским, переведенным на Кавказ прямо из сибирской ссылки (известно, что Грибоедов и Кюхельбекер, с которыми Одоевский был наиболее близок перед восстанием, разочаровались в Ермолове)124. В 1840 году Лермонтов, проведя три недели в Москве перед кавказской ссылкой, почти ежедневно встречался с Александром Ивановичем Тургеневым. В дневнике последнего есть много упоминаний о беседах его в московских кружках на кавказские темы; Тургенев, так же как и Лермонтов, был свидетелем общего паломничества к Ермолову. Может быть, он не мог тогда рассказать Лермонтову о том, что Пушкин в своем дневнике назвал Ермолова «великим шарлатаном», но об отношении поэта к поведению этого политического деятеля Тургенев знал слишком хорошо. «Ермолов, желая спасти себя, спас Грибоедова, узнав, предварил его за два часа», — передает в своем дневнике А. И. Тургенев слова Пушкина, сказанные ему в январе 1837 года125. Грибоедов успел перед обыском сжечь бумаги, компрометирующие не только его, но и Ермолова. Об этих истинных причинах великодушного поступка Ермолова Пушкин говорил с А. Тургеневым незадолго до своей смерти.

Трудно допустить, чтобы, наблюдая в 1840 году возросшее значение Ермолова в Москве, Лермонтов и Тургенев не обменивались впечатлениями по этому поводу и не вспоминали пушкинский портрет Ермолова из «Путешествия в Арзрум»**.

В этой связи надо пересмотреть трактовку И. Андрониковым выделенной им фразы из очерка «Кавказец»: «Бурка, прославленная Пушкиным, Марлинским и портретом Ермолова, не сходит с его плеча». И. Андроников видит здесь особый «острый политический смысл», заявляя: «Ермолов долгие годы находился в опале. Прославлять его было нельзя. Лермонтов вышел из положения, упомянув его бурку»126.

Прежде всего надо указать, что Лермонтов, как и замечает сам И. Андроников, уже не раз упоминал имя Ермолова в своих предыдущих произведениях. Так, в «Бэле» он показал, «чем был Ермолов в глазах рядового кавказца», в реплике Максима Максимыча: «Да, я уж здесь служил при Алексее Петровиче», — отвечал он, приосанившись». Заметим, что Лермонтов не только упомянул здесь имя и отчество опального генерала, но сам в подстрочном примечании разъяснил: «Ермолове». Это было беспрепятственно пропущено цензурой трижды при жизни Лермонтова: в 1839 году — в «Отечественных записках», в 1840 году — в первом издании «Героя нашего времени» и в 1841 году — во втором издании романа. В «Валерике», напечатанном в 1843 году, при изображении разговора солдат «о старине» Лермонтов, не опасаясь цензуры, пишет: «...Как при Ермолове ходили // В Чечню, в Аварию, к горам...» Если в «Споре» имя Ермолова не названо, то, конечно, это было подсказано всем стилем художественной аллегории, а не только политическими соображениями.

Необоснованно поэтому и предположение исследователя о мотивах просьбы Лермонтова напечатать «Спор» в журнале «просто без всяких примечаний от издателя, с подписью его имени»127. И. Андроников подозревает, что Лермонтов опасался, как бы издатель «Москвитянина» М. П. Погодин не вздумал назвать в редакционном примечании имя Ермолова. Но распоряжение Лермонтова, несомненно, было вызвано совсем другими, более сложными, соображениями. Ведущий сотрудник «Отечественных записок» отдал свое стихотворение не в свой журнал, а в новый московский орган славянофильского толка. Стихотворение Лермонтова мало соответствовало, конечно, всему направлению «Отечественных записок». Недаром Белинский отзывался о «Споре» с некоторым недоумением. «Сколько роскоши в «Споре Казбека с Эльбрусом», хотя в целом мне и не нравится эта пьеса...»128 — писал он В. П. Боткину. Очевидно, Лермонтов опасался, что его приношение в «Москвитянин» будет истолковано редактором этого журнала как свидетельство перехода поэта на славянофильские позиции.

Это тем более вероятно, что Ю. Ф. Самарин, посылая Погодину «Спор», писал: «Радуюсь душевно и за него, и за вас, и за читателей «Москвитянина». А. С. Хомяков объяснял сотрудничество Лермонтова в московском журнале проще: он растолковал этот поступок поэта только как тактический прием литературной борьбы. «В «Москвитянине» был разбор Лермонтова Шевыревым и разбор не совсем приятный, по-моему, несколько несправедливый, — писал он Н. М. Языкову летом 1841 года. — Лермонтов отмстил очень благоразумно: дал в «Москвитянин» славную пьесу, спор Шата с Казбеком, стихи прекрасные»129. Лермонтов, зная, с каким острым интересом относился читатель к каждому его выступлению, проявил все-таки осторожность, чтобы не дать повод к слишком решительным толкованиям его выбора.

И. Андроников видит глубокую внутреннюю связь между «Спором» и «Кавказцем», рассматривая оба произведения как «ермоловские». Но «Кавказец» стоит в одном ряду с «Валериком» и «Завещанием». Руссоистские размышления о ненужности войн выросли на почве реальной действительности — затянувшаяся война на Кавказе, противоречие между общегосударственным значением этой войны и ее жестокими формами. Показывая недоумение, растерянность и разочарование рядового офицера, Лермонтов вместе с тем развенчивает романтику Кавказа. В этом отношении очерк поэта стоит в одном ряду с последней его неоконченной прозой («Штосс»), где ставится проблема романтизма в искусстве и в психике современного человека. Чтобы напомнить читателю эту общеизвестную тенденцию «Кавказца», приведем несколько выдержек:

«Он во сне совершает рыцарские подвиги — мечта, вздор...»

«Скучно!..»

«...жары изнурительны летом, а осенью слякоть и холода...»

«...он стал мрачен и молчалив...»

Конец «настоящего» кавказца печален: либо он «выставляет ноги на пенсион», то есть умышленно ищет легкой раны, чтобы получить «отставку с пенсионом», либо «слагает свои косточки», либо женится. В последнем случае он просится в гарнизон, где «жена предохраняет его от гибельной для русского человека привычки». Да и «штатский» кавказец, «послужив там несколько лет, возвращается в Россию с чином и красным носом».

И. Андроников правильно указывает, что обрисованный Лермонтовым типичный кавказец — «офицер ермоловской школы». Это определяется его возрастом: сорок — сорок пять лет. Он, так же как и Максим Максимыч, служил еще при Ермолове, в 20-х годах. Но Лермонтов тут же изображает слабую сторону культа этого военного вождя, в основе которого тоже лежала романтика. Она была вскормлена не только действительными качествами любимого полководца, но и эстетическими впечатлениями эпохи. В ряду факторов, влиявших на воображение военной молодежи, Лермонтов называет «поэтический», по выражению Пушкина, портрет Ермолова работы Доу. Пресловутая бурка несет в лермонтовском описании особые художественные функции. Она неудобна, но играет роль фетиша для кавказца по той же причине, по какой он «говорит кому угодно, что на Кавказе служба очень приятна», «хотя порой служба ему очень тяжела». По тем же мотивам он упрямо читает Марлинского и «говорит, что это очень хорошо», но «в экспедицию больше не напрашивается». Художественной деталью, вобравшей в себя это стойкое исповедание уже обманувшего символа веры, и является его подчеркнутая кавказская одежда: «Бурка его тога, он в нее драпируется; дождь льет за воротник, ветер ее раздувает — ничего! бурка, прославленная Пушкиным, Марлинским и портретом Ермолова, не сходит с его плеча».

От этого критического анализа далеко до прославления опального генерала, которое видится в очерке Лермонтова И. Андроникову как скрытый подтекст. Ермолов и «ермоловцы» взяты писателем как историческая данность, как явление, нуждающееся в критическом рассмотрении.

Весь в движении времени, Лермонтов сопоставляет разные эпохи и убеждается, что даже положительный тип скромного и храброго офицера «ермоловской» школы подвергся влиянию общего застоя в николаевскую эпоху. Большинство исследователей рассматривает «Кавказца» как развитие образа Максима Максимыча. Некоторые прямо утверждают, что в очерке Лермонтов выразил то, что осталось недосказанным в романе. Нам представляется это недоразумением: «Герой нашего времени» — художественно целое произведение, в котором сказано автором все, что нужно. «Кавказец» — очерк, то есть произведение жанра, преследующего совсем другие задачи. В «Бэле», «Максиме Максимыче» и «Фаталисте» Лермонтов — родоначальник психологического романа в России — ввел в образе Максима Максимыча нового героя, «история души» которого представляет не меньший интерес, чем психологические изгибы Печорина. В «Кавказце» этот образ «простого человека» описан как распространенный тип, который нужно рассматривать в его историческом развитии.

Начинается очерк с автопародии: «Настоящий кавказец человек удивительный, достойный всякого уважения и участия». Вспомним знаменитый своей неожиданностью финал «Бэлы»: «Сознайтесь, однако ж, что Максим Максимыч человек достойный уважения?.. Если вы сознаетесь в этом, то я вполне буду вознагражден за свой, может быть, слишком длинный рассказ». Это было написано в 1838 году, после первой кавказской ссылки, когда Лермонтов впервые для себя открыл там новый для него положительный тип и ввел его в роман для контраста с интеллигентным Печориным. В очерке автор говорит об этом типе с иронией, пусть любовной, но все-таки с иронией. Прежде всего, самое определение «настоящий» кавказец представляет собою ходячее понятие, выражающее не авторское отношение к этому типу, а принятое среди офицеров Отдельного кавказского корпуса. На это указывает курсив, которым в одном месте Лермонтов выделяет это слово, заменяющий в то время кавычки***.

Какова же отличительная черта «настоящего» кавказца? Вовсе не преклонение перед Ермоловым. «Кавказец есть существо полурусское, полуазиатское» — вот его отличительный признак. Это не похвала в устах Лермонтова. Он видит в «кавказцах» черты некоей замкнутой касты, специфика которой непонятна «постороннему». Кто же этот непосвященный, к которому «кавказец», прирожденный русский, относится уже отчужденно? «Заезжий из России». В глазах Лермонтова это отдаление имело глубокие корни. Оно огорчало его не меньше, чем покорность крепостных крестьян жандармам, чем пассивное страдание народа, не доросшего еще до политического и гражданского сознания. Если «настоящий» кавказец достоин не только уважения, но и участия, то это потому, что он приобрел черты, заслуживающие сожаления. Охарактеризовав разочарование своего героя в романтике кавказской войны, Лермонтов переходит к главному: «Зато у него явилась новая страсть, и тут-то он делается настоящим кавказцем».

Какой же страстью надо быть зараженным, чтобы стать «настоящим»? Это страсть ко всему черкесскому, которая у него «доходит до невероятия»: он «легонько маракует по-татарски... шашка — настоящая гурда, кинжал — старый базалай, пистолет закубанской отделки, отличная крымская винтовка... лошадь — чистый Шаллох и весь костюм черкесский». Это желание раствориться в культуре другого народа Лермонтов считал болезненным явлением, так как русский офицер терял свое национальное лицо. Лермонтов относился к подобного рода тенденциям чрезвычайно враждебно. Вспомним, как остро он реагировал на будничное сообщение о пансионе при Петропавловской немецкой кирхе, в котором воспитывался мальчик Забелла:

« — И всему учат вас там по-немецки?

— Всему, кроме русской словесности и русской истории.

— Хорошо, что хоть это оставили»130.

Этот беглый разговор происходил в последний приезд Лермонтова в Петербург, то есть именно тогда, когда он писал «Кавказца» по заказу редактора-издателя Башуцкого. Постоянно думая о русской самобытности, о национальном достоинстве и культуре своего народа, Лермонтов ставил знак равенства между «полуфранцузом», «полунемцем» и «полуазиатцем», потому что и те, и другие, и третьи были в его глазах «полурусскими». Недаром в «Кавказец» введено народное название иноземцев: «но увы, большею частью он слагает свои косточки в земле басурманской».

На то, что Лермонтова одинаково сердило подражание европейцам и подражание азиатам, указывает ироническая кличка, которой он наградил русское воинство на Кавказе. Ее вспоминали все современники, знавшие Лермонтова в последние недели его жизни. Но только один из них дал ей правильное объяснение. Слова его заслуживают доверия, так как он же, единственный, сообщил своему сыну, который выступил в печати в 80-х годах, что дуэль Лермонтова с Мартыновым происходила у Перкальской скалы, а не там, где поставлен был памятник поэту. Это известие документально подтвердилось только в наши дни131. Итак, Н. А. Кузминский писал: «Нужно сказать, что Лермонтов всегда посмеивался над теми из русских, которые старались подражать во всем кавказцам: брили себе головы, носили их костюмы, перенимали ухватки; последних в насмешку называл он l’armée russe»****132. Обманутые французской кличкой, мы всегда думали, что она относилась к гвардейским офицерам, которые кутили на минеральных водах. Но, сопоставляя ее с «Кавказцем», мы видим, что Кузминский не уклонился от истины.

«Встретив его, вы тотчас отгадаете, что он настоящий, даже в Воронежской губернии он не снимает кинжала или шашки, как они его ни беспокоят», — пишет Лермонтов в петербургском очерке, а в Пятигорске он рисует нескончаемые вариации шаржированных портретов «горца с двумя кинжалами». Как будто сама судьба подготовила сосланному Лермонтову встречу в Пятигорске с живой пародией на «полурусское, полуазиатское существо», чтобы дать исход его раздражению! Одно из дошедших до нас описаний странного костюма Мартынова, несомненно, восходит к карикатуре Лермонтова, в которой подчеркнут космополитический характер его одежды. «Он носил азиатский костюм, за поясом пистолет, через плечо на земле плеть, прическу à la мужик и французские бакенбарды с козлиным подбородком», — писал К. Любомирский о Мартынове133. Об отношении Лермонтова к Мартынову мы будем еще говорить в своем месте. Нам надо вернуться к «Кавказцу», имеющему первостепенное значение для понимания литературной и общественной позиции Лермонтова в последний период его жизни.

В своем очерке Лермонтов не только с жалостью говорит о пагубной страсти «настоящего» кавказца, но и объясняет ее возникновение причинами общественно-политического характера. Прежде всего, скромный армейский офицер был «чужд утонченностей светской и городской жизни», поэтому его жажда разнообразия удовлетворялась тем, что он «полюбил жизнь простую и дикую». Он усвоил себе «восточные обычаи», наклонность к которым «берет над ним перевес». Он внешне проник в азиатскую культуру, узнал из истории кавказских народов то, что доступно его пониманию. А разве у русских нет своей истории? Разве у них не было своих героев, «грозных дел», своих богатырей, поэтических преданий и традиций? Николаевский офицер их не знает. Его не учат этому в кадетских корпусах. Его учат только маршировать и калечить солдат. У него есть врожденное благородное влечение к поэзии героических подвигов, но его не развивают, он ничего не смыслит в политике, он не слыхал про европейские революции, он не знает лучших русских людей, имена которых принадлежат истории. Словом, перечтем следующую тираду, и мы поймем, что ее главная мысль заключена в придаточном предложении, подчеркнутом нами: «Не зная истории России и европейской политики, он пристрастился к поэтическим преданиям народа воинственного. Он понял вполне нравы и обычаи горцев, узнал по именам их богатырей, запомнил родословные главных семейств» и т. д. Таким образом, стремление к необыкновенным и героическим делам, свойственное русскому национальному характеру, находило себе выход на стороне. Достойный и уважения и участия кавказский офицер не был в этом виноват. Виноваты были политический режим и система воспитания, проводимые Николаем I.

Нам известно, что, когда Лермонтов писал «Кавказца», он вынашивал новые замыслы. Лермонтов имел намерение основать свой журнал. Однако об этом нам рассказано настолько невнятно, что этим известием почти нельзя пользоваться. П. А. Висковатов очень неудачно расспрашивал об этом в 70-х годах А. А. Краевского. Но что мог сказать бывший редактор «Отечественных записок» об отходе от журнала самого видного его автора? Он выдвинул, если верить Висковатову, теорию о совершенно других устремлениях Лермонтова. «Я многому научился у азиатов, и мне бы хотелось проникнуть в таинства азиатского миросозерцания, зачатки которого и для самих азиатов, и для нас еще мало понятны. Но, поверь мне, — обращался он к Краевскому, — там на Востоке тайник богатых откровений»134.

О глубоком интересе Лермонтова к культуре восточных народов мы знаем по его творчеству и по его связям в 1837 году с представителями грузинской и азербайджанской интеллигенции135. Однако это не имело отношения к замышляемому им журналу. «Мы в своем журнале, — передавал Краевский слова Лермонтова, — не будем предлагать обществу ничего переводного, а свое собственное. Я берусь к каждой книжке доставлять что-либо оригинальное, не так, как Жуковский, который все кормит переводами, да еще не говорит, откуда берет их»136. Но Лермонтов и без того доставлял почти к каждой новой книге «Отечественных записок» свое «собственное» и «оригинальное»! Совершенно очевидно, что А. А. Краевский не хотел рассказывать, что побуждало Лермонтова так настойчиво говорить о намерениях заняться редакторско-издательской деятельностью. Висковатов что-то перепутал, контаминировал, по своему обыкновению, разные высказывания Лермонтова в одно, приурочил их к планам последнего года и в результате преподнес нам теорию нового журнала «евразийского» толка! Внимательное чтение очерка «Кавказец» показывает, что это не совпадает с позицией Лермонтова. В рассказе Висковатова мы встречаемся с весьма отдаленным отзвуком действительных мыслей и литературных планов поэта. Вернее будет предположить, что проект Лермонтова был направлен на расширение круга читателей. На эту мысль наводят сетования поэта в «Кавказце» на необразованность среднего армейского офицера.

Задуманная Лермонтовым историческая эпопея, вероятно, должна была служить и тому, чтобы восполнить пробел в развитии национального самосознания в широких демократических кругах.

О замысле исторической эпопеи до нас дошли два рассказа: один — излагающий по неизвестным источникам основные сюжетные линии произведения Лермонтова, другой — намекающий на его идейное направление. В первом, с неверной ссылкой на М. П. Глебова*****, излагается план двух задуманных Лермонтовым романов: «одного из времен смертельного боя двух великих наций, с завязкою в Петербурге, действиями в сердце России и под Парижем и развязкой в Вене, и другого — из кавказской жизни, с Тифлисом при Ермолове, его диктатурой и кровавым усмирением Кавказа, персидской войной и катастрофой, среди которой погиб Грибоедов в Тегеране»137. Первый названный здесь роман посвящался, следовательно, теме Отечественной войны, второй — ясен. Но В. Г. Белинский дал более глубокую характеристику этого плана: «Уже затевал он в уме, утомленном суетою жизни, создания зрелые; он сам говорил нам, что замыслил написать романическую трилогию, три романа из трех эпох жизни русского общества (века Екатерины II, Александра I и настоящего времени), имеющие между собою связь и некоторое единство, по примеру куперовской трилогии, начинающейся «Последним из Могикан», продолжающейся «Путеводителем в Пустыне» и «Пионерами» и оканчивающейся «Степями»...»138 Нельзя не согласиться с Б. М. Эйхенбаумом, который полагал, что «Белинский привел эти заглавия куперовских романов не только для того, чтобы напомнить их читателям, но и для того, чтобы дать им понять характер лермонтовского замысла». Исследователь раскрывает указанную Белинским связь так: «Последние из могикан» — это дворянство екатерининской эпохи; «Путеводитель по пустыне» и «Пионеры» — это роман о декабристах, в котором должны были появиться Ермолов и Грибоедов; «Степи» — это николаевская эпоха...»139

Аналогия звучит особенно убедительно, если вспомнить, что, сопоставляя «настоящее время» с названием куперовского романа «Степи», критик употребил почти условный термин. Сравнение страны под деспотической властью Николая I со «степью» или «гладью» было настолько распространено, что мы встречаем эти понятия даже в высказываниях самых близких ко двору лиц. Так, фельдмаршал А. И. Барятинский сказал П. А. Висковатову, что при Николае I «смотрели на страну как на биллиард и не любили, когда что бы то ни было превышало однообразную гладь биллиардной поверхности»140, а М. А. Корф, отмечая по поводу смерти Сперанского в 1839 году «кризу безлюдья» в правительстве Николая I, размышлял о кандидатурах на пост председателя Комитета министров: «1. У государя по свойству его характера нет премьер-министра и быть не может, а следственно всякое предположение, идущее не от него, есть фикция. 2. В степи нет дубов, и следственно все поиски тщетны». Интересно, что при всей своей благонамеренности Корф понимал, что объяснение того тупика, в который завел Россию Николай I, — дело будущих историков. «Этот момент болезненной кризы в государстве возрастающем должен быть подмечен, — писал он. — История запишет нынешнюю минуту с настоящей ее точки, будет доискиваться причин и, может быть, их разгадает...»141

История разгадала причины общего застоя в крепостническом государстве отнюдь не в духе монархиста Корфа. Уже у Пушкина было намерение писать историю своего времени; Герцен, создатель жанра историко-бытовых мемуаров в «Былом и думах», в повести «Долг прежде всего», только по условиям царской цензуры не смог начертить образ своего современника в историческом развитии его идейных исканий; Лермонтов рвался сказать свое слово об общественном развитии России как исторический романист, как «будущий великий живописец русского быта», по слову Гоголя.

Мы не можем восстановить невозвратимое, никто не мог написать за Лермонтова большое полотно, которое он не успел даже начать, но ясно, что темы, над которыми Лермонтов размышлял всегда, исторические фигуры, значение которых он изучал, нашли бы себе там место. Тут были бы и полководцы, и солдаты, и декабристы, и крестьяне, и дворянство, и писатели, величайшими представителями которых были Пушкин и Грибоедов. Мы уже видели, что Лермонтов был чрезвычайно отзывчив на все события окружавшей его жизни, разделял интересы среды, в которую вовлекала его судьба, принимал активное участие в делах и думах своих современников. Но он был человек нового времени и, как будто сливаясь со своими товарищами в повседневной жизни, всегда находил новое слово, новый взгляд на вещи, который уводил общество вперед, к еще неизвестным горизонтам.

С этой точки зрения нужно проследить, чем разрешились искания остальных «шестнадцати».

Сноски

* Некоторые биографы Лермонтова пытались взять под сомнение достоверность сведений Голицына о смертельной дуэли поэта, придавая преувеличенное значение размолвке лермонтовского кружка с В. С. Голицыным из-за устройства бала. На подробностях, сообщаемых Голицыным, и на взаимоотношениях с ним Лермонтова в Пятигорске остановлюсь в своем месте.

** Подробнее о двойственности Ермолова см. в книге Ильи Фейнберга «Незавершенные работы Пушкина» (М., Советский писатель, 1962, с. 375-379), где дан мастерской анализ литературного портрета Ермолова, нарисованного Пушкиным в «Путешествии а Арзрум».

*** Хотя письмо Николая I о «Герое нашего времени» написано по-французски, царь тоже, вероятно, имел в виду эпитет «настоящий», бытовавший в кавказской военной среде, когда писал: «il y a dans cette classe de bien plus véritable que ceux que l’on gratifie trop vulgairement de cette épithète» (в этом разряде людей встречаются куда более настоящие, чем те, которых так неразборчиво награждают этим эпитетом).

**** русская армия (фр).

***** Немецкий поэт и переводчик Фр. Боденштедт, писавший свой очерк о Лермонтове на основании рассказов М. П. Глебова, ничего не упоминает о замысле исторической эпопеи.

Введение
Дуэль с Барантом: 1 2 3 4 5 6 7 8 Прим.
Лермонтов и двор: 1 2 3 4 5 6 7 8 Прим.
За страницами "Большого света": 1 2 3 4 Прим.
Лермонтов и П. А. Вяземский: 1 2 3 Прим.
Кружок шестнадцати: 1 2 3 4 5 6 7 Прим.
Неизвестный друг: 1 2 3 4 Прим.
Тайный враг: 1 Прим.
Дуэль и смерть: 1 2 3 4 5 6 7 8 Прим.
Послесловие
Сокращения
© 2000- NIV