Наши партнеры
River-l.ru - По желанию заказчика ривер лэнд участки без подряда на сайте http://river-l.ru/.

Коровин В. - Лермонтов и русская лирика его времени

Коровин В. Лермонтов и русская лирика его времени // Творчество М. Ю. Лермонтова: 150 лет со дня рождения, 1814—1964. — М.: Наука, 1964. — С. 311—340.


В. КОРОВИН

Лермонтов
и русская лирика его времени

*

В 30-е годы XIX в. в русской лирике совершается переход от романтизма к реализму. В это время самые совершенные образцы реалистической лирики создал Пушкин. Через романтизм приходит к реализму Лермонтов. Ведущее место занимают реалистические тенденции в творчестве Кольцова.

Однако вызревание и становление реализма в лирике — процесс необычайно сложный и трудный.

Реалистические достижения Пушкина проходят мимо внимания современников. Поэты же нового литературного поколения — Лермонтов и Полежаев — продолжают мотивы высокого романтизма, вызванного сознанием непримиримости противоречий передовой личности с окружающей действительностью.

В это время угасает революционный романтизм декабристов, хотя продолжают писать В. Кюхельбекер, В. Раевский, А. Одоевский.

Обстановка безвременья, жесточайшей реакции оказала влияние на поэтов 20-х годов (Вяземский, Языков и др.), творческая деятельность которых началась в период общественного подъема. В 30-е годы они почувствовали идейное одиночество, преждевременную духовную старость. Глубоко переживал свою оторванность от нового поколения и скорбил о ней Вяземский, впоследствии перешедший в лагерь реакции. Резкий перелом наступил в начале 30-х годов в творчестве Языкова, ставшего апологетом православной морали и официальной народности.

У поэтов пассивного романтизма (Жуковский, Козлов,

Подолинский) преобладают религиозно-мистические мотивы и настроения религиозного смирения. Своеобразие поэтической индивидуальности сохранил лишь Жуковский. Козлов и Подолинский становятся его эпигонами или перепевают (Козлов) ранние мотивы собственной поэзии.

Традиции пассивного романтизма Жуковского с характерным для этого типа русского романтизма уходом от тревог жизни в мир одинокой, тонко чувствующей души развивают и такие поэты, как Баратынский и Тютчев. Их творчество 30-х годов отмечено выдающимися художественными достижениями.

Усиление реакции, наступившее вслед за неудачей декабрьского восстания, вызвало глубокий кризис романтической поэзии. Исчезли надежды и упования, под сомнение были поставлены идеалы. Вокруг «Библиотеки для чтения» группировались поэты-романтики, которые ориентировались на обывательские слои. Эпигоны и вульгаризаторы снижали и упрощали высокие идеи и темы романтизма. Модными стали элегические чувства грусти и печали, космические темы, натурфилософские мотивы. У эпигонов они не были продиктованы целостным мировоззрением, а заимствовались из литературных источников. В произведениях вульгаризаторов романтизма (В. Бенедиктов, А. Тимофеев и др.) опошлялись романтические идеи, воплощаясь в формах вычурного, ложно-патетического лиризма, близкого вкусам не передового общества, а «средних кружков бюрократического народонаселения Петербурга» (В. Г. Белинский, VI, 494). Некоторые из этих поэтов стали прямыми проповедниками официальной идеологии (Н. Кукольник). «Подобные цветы, — писал Герцен, — могли расцвести лишь у подножья императорского трона, да под сенью Петропавловской крепости» (VII, 221).

Романтической лирике эпигонов и вульгаризаторов не могли помочь попытки поэтов, тесно связанных с любомудрами, а позднее славянофилов (Шевырёв, Хомяков), обновить темы и язык. Ложность и реакционность общих идей, сухой риторизм их выражения обескровили поэтическую мысль наиболее крупного из них — А. Хомякова.

К пассивному романтизму примыкает и творчество поэтов кружка Станкевича — Клюшникова и Красова. Оно и расцвело и отцвело в конце 30-х годов, испытав сильное воздействие эпигонского элегического романтизма.

Красов усвоил и темы и поэтический словарь («надежд неверный цвет», «осень дней» и т. п.) эпигонов. Клюшников находил темы своих стихотворений в извечном разладе мечты и действительности, мысли и чувства, в противопоставлении одинокой личности космосу. Вместе с тем в лирику Красова и Клюшникова проникают настроения (сомненье, рефлексия, самоанализ), свойственные человеку 30-х годов. Поэзия Клюшникова и Красова замкнута в узком кругу личных переживаний, отражающих душевный разлад, разорванность, противоречивость и смятенность чувств человека, почти не связанного с объективным миром.

Душевный надлом, мрачная рефлексия в 30-е годы, в «контексте» эпохи могли восприниматься и воспринимались как признаки глубокой неудовлетворенности окружающей действительностью и как выражение мироощущения современного человека. Однако преодоление сомнения и отчаянья Клюшников видел в гармонии духа, и это обнажало внутренний смысл его лирики, звавшей к примирению с действительностью:

...От скорби, от роптанья
Я исцелюсь скорей в тиши,
И заглушу нестройный вопль страданья
Святой гармонией души.

       («Собирателям моих элегий»)1

И я мирюсь и с небом и с землей!

        («Ночная молитва»)2

Лирика Лермонтова, Кольцова, Полежаева, А. Одоевского, как и Баратынского и Тютчева, была лишена мотивов примирения. Пафос отрицания и протеста, наиболее сильно звучавший в лирике Лермонтова, способствовал укреплению духа критицизма.

Активный романтизм Лермонтова, Полежаева и А. Одоевского, как и реалистическая лирика Пушкина и Кольцова, противостояли реакционному и эпигонскому романтизму в его различных оттенках.

Кризис эпигонской лирики заставил искать новые средства лирической выразительности. В конце 30-х годов — начале 40-х поэты обращаются к выражению внутреннего мира современника в его конкретно-психологическом облике. Это определило исключительную субъективность и психологическую правду лирики той поры. В поэзию решительно вошел образ передового дворянского интеллигента, переживавшего глубокий разлад с действительностью, страстно искавшего новые идеалы и вступившего в борьбу с апатией, личными сомнениями и раздирающими противоречиями в собственном сознании. Вот почему социальные причины не раскрывались в лирике, а весь поэтический пафос был направлен на психологически конкретную передачу движений души и духовного облика поколения. Отказывать романтической поэзии в конкретности нет никаких оснований, но это была конкретность психологическая3. Тем самым в романтической лирике были заложены реалистические элементы; не отвлеченные мечтания, а конкретные переживания личности составляли содержание поэзии, что приводило к росту реалистических тенденций в русской лирике конца 30-х годов, характерных и для стиля Лермонтова тех лет.

Таково в общих чертах состояние русской лирики в 30-е годы и таковы поэтические имена, представлявшие ее. Перед нами стоит не проблема влияния того или иного поэта на Лермонтова и наоборот, а проблема различия и общности художественного выражения сложного и во многом противоречивого общественного сознания 30-х годов.

Восстание декабристов стало переломной вехой в истории русского освободительного движения. Поколение, пришедшее после 14 декабря, было внутренне подавлено и растеряно. Старые воззрения подвергались переоценке, а новые еще не были выработаны. Не обозначались и новые пути борьбы. В эту переходную эпоху (1826—1842) от идеалов дворянской революционности к идеалам революционно-демократическим передовой человек особенно остро переживает свою оторванность от народа и не может примириться с враждебным ему существующим укладом. Все это рождает в нем чувство трагического одиночества и мятежный протест. Но именно в пробуждении интереса к жизни народа, в росте демократических тенденций заключалось дальнейшее развитие общественного сознания. Самым полным и глубоким выразителем этой переходной поры русской истории был Лермонтов.

Основная идея его лирики — идея личности.

Она стала не только формой выражения общественного отрицания, но и принципом решения сложных социально-политических проблем4. Идея личности выразилась у Лермонтова в требовании свободы и в жажде общественного дела, в котором личность смогла бы воплотить «души взволнованной мечты». Утверждение свободы и ценности личности, равно как и желание действовать, противостояло социально-политическому режиму и бытовому укладу крепостнической России. Это был острый и непримиримый конфликт между личностью и самодержавием.

В переходную эпоху прогрессивно настроенная личность была по существу единственно активной силой, смело и решительно противостоявшей самодержавно-крепостническому строю и официальной идеологии. Это также наложило печать на остроту и глубину решения Лермонтовым проблемы личности, встающей, кстати сказать, перед каждым писателем в самые разные эпохи.

В творчестве Лермонтова идея личности воплощалась в двух основных планах. Подлинный идеал личности — цельный, могучий, «естественный» человек, живущий «общими интересами» и вместе с тем чувствующий себя частью природы («Когда волнуется желтеющая нива...», «Памяти А. И. О<доевско>го» и др.). Другой герой — активный борец, мятежный протестант, глубоко переживающий разлад с обществом и с самим собой. Это основной герой лермонтовской лирики. Его поистине героические устремления наталкиваются на непонимание, равнодушие, пошлость и откровенную враждебность окружающей среды. Но это не приводит его к отказу от борьбы. Он по-прежнему остается мужественным и стойким.

Непримиримый конфликт между героем и обществом порождает глубокие противоречия в сознании самого героя. Лермонтов постоянно анализирует, обнажает противоречивые мысли и чувства, переполняющие его.

Лермонтовский герой — это размышляющая личность. Раздумье для него — то же действие, оно столь же активно, как и протест, как и отрицание. «...Тот, в чьей голове родилось больше идей, — записывает в журнале Печорин, — тот больше других действует» (VI, 294). Раздумье направлено на противостоящую и чуждую герою действительность и на самого героя. И это свойственно не только сознанию лермонтовского героя. «...Наш век, — писал Белинский, — есть век размышления. Поэтому рефлексия (размышление) есть законный элемент поэзии нашего времени» (IV, 520).

Идея личности нашла своего наиболее полного и характерного выразителя в Лермонтове, но стала очень значительной проблемой и в творчестве других поэтов переходного периода. Утверждение ценности человеческой личности, личной свободы и независимости становится формой протеста против деспотического режима. Вот почему идея личности приобрела исключительно важное значение и своеобразно решалась в русской романтической и реалистической лирике 30-х годов.

По-новому предстает идея личности в творчестве А. И. Одоевского, последнего поэта угасающего революционного романтизма декабристского толка. Воспевание героя-патриота, героя-тираноборца и гражданина, героя-жертвы, свойственное декабристской лирике до поражения восстания, теперь сменилось элегическим раздумьем о печальной участи революционера, углубленным анализом собственных чувств. В грустных, меланхолических элегиях Одоевского звучат мотивы тоски по воле, глубокой неудовлетворенности поколением, разочарования в собственных силах и возможностях. Рефлексия, элегическое размышление, полное упреков поколению — все это сближает Одоевского с Лермонтовым.

Общность мотивов лирики Лермонтова и Одоевского была очевидна уже современникам. Михаил Бестужев в воспоминаниях писал, что дружеское сближение Одоевского и Лермонтова обусловлено «общей силой поэзии, увлекавшей их по одному направлению»5.

В творчестве Одоевского слиты две струи: он был последним крупным поэтом декабристского движения и в то же время отражал начало нового периода. Поколение 20-х годов тяжело переживало поражение декабрьского восстания. Оно продолжало верить в идеалы, но действительность не давала надежд на их осуществление. Эти противоречивые мотивы сделали Одоевского выразителем определенных черт сознания дворянского интеллигента 30-х годов, поскольку переживания декабристов-каторжан и людей нового поколения возникли на одной почве.

Исследователи (В. Базанов, А. Цейтлин) уже отмечали общность стихотворений «Бал» Одоевского и «Как часто пестрою толпою окружен...» Лермонтова. Враждебность лирического героя светской черни подчеркнута в них с огромной силой. Оба поэта сатирически изображают пошлую среду. Сатира у Лермонтова переходит в открытое негодование, а у Одоевского в мрачную фантастику. Оба поэта ощущают полнейшее одиночество среди светской толпы и углубляются в мир личных воспоминаний:

Усталый, из толпы я скрылся
И, жаркую склоня главу,
К окну в раздумье прислонился
И загляделся на Неву.

                          («Бал»)6

И если как-нибудь на миг удастся мне
Забыться, — памятью к недавней старине
Лечу я вольной, вольной птицей...

(«Как часто, пестрою толпою окружен»,
                              II, 136)

Одоевский близок Лермонтову и как выразитель мироощущения людей 30-х годов, раздвоенности их сознания. В «Элегии» («Что вы печальны, дети снов...») он рассуждает о судьбе поколения, оглядывающегося «на путь пройденный»:

Вы и пылинки за собою
В теченье дней не увлекли,
И безотчетною стопою,
Пути взметая легкий прах,
Следов не врезали в граните
И не оставили в сердцах7.

По своему эмоциональному тону «Элегия» Одоевского чрезвычайно близка лирике Лермонтова.

Герой Одоевского предстает поэтом-узником, «стяжавшим страдальческий венец». Ему дороги декабристские идеалы («Но в нас порывы есть святые, // И чувства жар и мыслей свет, // Высоких мыслей достоянье..!»), но он уже с «улыбкой горькою» смотрит «на минувший, темный путь». В нем совмещаются черты дворянского революционера, борца, и обреченного на бездействие человека последекабрьского времени. Вот почему он остро чувствует раздвоенность сознания, «скорби с радостью смешенье», и видит причины его в конкретных обстоятельствах:

Кто жаждал жизни всеобъятной,
Но чей стеснительный обзор
Был ограничен цепью гор,
Темницей вкруг его темницы8.

Он еще «пылал огнем», но этот огонь был «бесплоден», он «порывался в мир душой, // Но порывался из могилы». В стихотворении «Как я давно поэзию оставил!» он признается, что его «дорога была темна», и он «терял... свежесть юных сил». В лирике Одоевского привлекает не только усиление «дыхания мысли» и обнажение противоречий сознания. В ней ясно обозначен разлад между идеалом и действительностью. Однако он преодолевается исторически и осмыслен как момент в развитии человеческого общества:

Но вечен род! Едва слетят
Потомков новых поколенья,
Иные звенья заменят
Из цепи выпавшие звенья...
Но со ступени на ступень
Века возводят человека9.

Духовное самочувствие декабриста-узника, свойственные ему противоречия сознания были близки и понятны дворянским интеллигентам 30-х годов. Не случайно в «Элегии» возникает образ «гостя» на «похоронном пиру», сходный с аналогичным образом в лермонтовской поэзии («ненужный член в пиру людском», ср. также стихотворения «На буйном пиршестве, задумчив, он сидел...» и др.). С Лермонтовым сближает Одоевского и желание осмыслить свою судьбу и судьбу своего поколения исторически, сопоставить настоящее с прошедшим и будущим («Дума»). Но в отличие от Одоевского Лермонтов, сосредоточив внимание на раскрытии противоречивого психологического облика поколения, отказал ему в праве на внимание потомства. Одоевский еще сомневается в том, нужны ли были жертвы. И хотя он горько признает: «Следов не врезали в граните // И не оставили в сердцах», он все же продолжает надеяться на «потомков новых». Лермонтов беспощаден: «Над миром мы пройдем без шума и следа». Естественный ход жизни в представлении Одоевского не нарушается, это позволяет ему надеяться, что «Иные звенья заменят // Из цепи выпавшие звенья». Иное у Лермонтова: поколение потеряно, у него нет живых связей ни с прошедшим, ни с будущим. Естественный ход бытия разорван.

Вот почему Лермонтову чужд и образ поэта-утешителя, возникавшего в лирике Одоевского. Лермонтов не «утешает» поколение, как Одоевский в стихотворении «Тризна» («Утешьтесь о павших!»), а обнажает его пороки.

И все же сам Одоевский, сохранивший «веру гордую в людей и жизнь иную», сыграл большую роль в формировании лермонтовского мировоззрения и в развитии лермонтовского лирического героя. Образ Одоевского сохранился в памяти Лермонтова как идеал человеческой личности. Герой «Памяти О<доевско>го» — человек протестующего сознания, глубоко чувствующий и много переживший. В нем видны черты лирического героя лермонтовской поэзии, знакомого по другим стихотворениям:

В могилу он унес летучий рой
Еще незрелых, темных вдохновений,
Обманутых надежд и горьких сожалений.
Он был рожден для них, для тех надежд
Поэзии и счастья... Но, безумный —
Из детских рано вырвался одежд
И сердце бросил в море жизни шумной,
И свет не пощадил — и бог не спас!

                                          (II, 131)

Здесь же вновь появляется образ «чуждого свету» человека, отвергнувшего «коварные цепи».

М. Бриксман справедливо писал: «Реальный облик Одоевского помог Лермонтову в дальнейшем развитии образа его лирического героя. Об этом говорит нам стихотворение «Памяти А. И. О<доевско>го» в значительно большей мере даже, чем о самом Одоевском»10. В самом деле, мятежные настроения, мотивы гордого одиночества, стремление найти успокоение в природе, близость к ней и враждебность свету — все это черты лермонтовского лирического героя.

С иных позиций решалась проблема личности русским пассивным романтизмом, в котором наиболее значительные художественные достижения связаны с философской лирикой Тютчева и Баратынского. Проблема личности глубоко волнует обоих поэтов. В творчестве Баратынского и Тютчева трагическая судьба личности в ее отношении к внешнему миру становится по существу основной темой. Богатый и многосложный внутренний мир одинокой человеческой души воплощен психологически конкретно и философски обобщенно. Обоими поэтами проблема личности и ее отношения с внешним миром решается не в социально-этическом, а в метафизическом плане. Тем не менее оба поэта в переходную эпоху раскрыли такие стороны человеческой души, которые были характерны именно для людей 30-х годов, для их трагического мироощущения.

В творчестве Лермонтова можно заметить ряд общих романтических мотивов, встречающихся в философской лирике Баратынского и Тютчева. Так, Баратынский, Лермонтов и Тютчев говорят о невозможности найти слова для точного выражения мыслей и чувств («Осень», «Не верь себе», «Silentium!»). Этот мотив возникает, как отметил К. Пигарев, из «противопоставления сильно и тонко чувствующей личности бесчувственному и равнодушному обществу»11. «Страшное раздвоение» сознания, о котором писал Тютчев, близко и Баратынскому и Лермонтову.

Тютчев, однако, остро чувствует свою оторванность от нового поколения. В стихотворении «Как птичка, раннею зарей...» (1836) он с горечью восклицал:

Как грустно полусонной тенью,
С изнеможением в кости,
Навстречу солнцу и движенью,
За новым племенем брести!..12

Баратынский и Лермонтов, напротив, ощущают живую связь с поколением людей 30-х годов, хотя не видят в нем духовной опоры и глубоко переживают свое одиночество. В стихотворении «На посев леса» Баратынский писал:

И пусть! Простяся с лирою моей,
Я верую: ее заметят эти
Поэзии таинственных скорбей
Могучие и сумрачные дети13.

Поэт чувствовал свое родство с поколением 30-х годов, хотя и не нашел отзыв в этом «новом племени». Не случайно в его лирике личные переживания предстают как переживания объективированные: «наш век надменный», «стремимся мы», «нашей мысли», «меж нас». От лица поколения он говорит и в письмах: «мы свергнули...», «не для нас». В середине 30-х годов в мировоззрении Баратынского наступает перелом, который, как следствие кризиса передового дворянского сознания, привел поэта к безысходному пессимизму. Он чувствовал себя идейно подавленным и обессиленным и прямо сближал свое состояние с сознанием людей той эпохи: «...мы свергнули старые кумиры и еще не уверовали в новые»14.

Баратынский пришел к признанию непримиримости своих идеалов с современностью и увидел возможность одного выхода: «углубиться в себя» и стать на путь «индивидуальной поэзии». Это «углубление в себя», анализ собственных мыслей и чувств — лишь одна из сторон лирики Баратынского, лирики «внутреннего человека». Искренность, напряженность и сила переживаний направлены у Баратынского как на самопознание, так и на философское осмысление враждебной поэту действительности.

И в этом смысле самоуглубленность Лермонтова («находишь корень мук в себе самом») чрезвычайно родственна

Баратынскому. Углубление в мир личных переживаний сопровождается у Баратынского напряженным размышлением, бунтом против анализирующей мысли и одновременно острым ощущением ее власти над непосредственным чувством, от которого поэт не в силах освободиться («На грудь мне дума роковая Гробовой насыпью легла»). Обоих поэтов объединяет также стремление к «индивидуальной поэзии» в противоположность «поэзии веры». Однако и у Баратынского и у Лермонтова поэзия не замыкается в сфере личных чувств и переживаний, а становится голосом глубоко чувствующего субъекта, круг интересов которого выходит далеко за пределы собственной личности. Вместе с тем выражение индивидуального сознания стало средством психологически конкретного изображения типичных сторон мировоззрения человека 30-х годов.

При всем этом Баратынский и Лермонтов по-разному решали задачу психологически конкретного выражения сознания дворянского интеллигента той поры. В поэзии Баратынского нет ни гордого презрения Лермонтова, ни мятежных порывов, ни холодной иронии. Если Лермонтов прямо выражает противоречия между личностью и обществом, то Баратынский уходит в мир возвышенно-философских проблем. Причем сами эти проблемы он осмысляет в свете типично романтического конфликта между духовным богатством человека и сковывающей его «цивилизацией» — «просвещением», «железным веком» «промышленных забот». Нельзя сказать, что действительность не давала повода для такого, хотя и ложного, решения. Белинский писал, что раздор мысли и чувства в лирике Баратынского имел реальные основания в его эпохе. То же самое относится и к противоречиям между искусством и «железным веком». Оно существовало в действительности, и не в этом ошибка Баратынского. Подобные мотивы мы найдем и у Лермонтова. В «Умирающем гладиаторе» он с гневом писал о «язве просвещенья», в «Споре» вскользь сказал о конфликте между природой и человеком «промышленного века» («железная лопата» «врежет страшный путь», «люди хитры»), в «Сказке для детей» иронически отозвался о «нашем веке зрелом», в «Думе» с горечью сетовал на «бремя познанья» и на «бесплодную науку».

Баратынский увидел во враждебности «железного века» духовным устремлениям человека закат культуры и начало гибели всего человечества. «Усомнившись... в своих истинах», он разуверился в истине вообще. Лермонтов же, по словам, Белинского, говорил именно о данной истине, вовсе не отрицая истину вообще. Тем самым конфликт между «промышленными заботами» и искусством, «суетой изысканий» и природой в лирике Баратынского был осмыслен метафизически, как вечный, неразрешимый и безысходный.

Однако возник он на почве конкретно-исторических противоречий, что углубило и усилило сознание его трагичности. У Лермонтова же возникает конфликт между природой и человеком озлобленным и жестоким, человеком данного поколения. В «Трех пальмах» люди, лишенные подлинной доброты и цельности, гармонии и душевной красоты, губят природу, враждебны ей, олицетворяют разрушительные силы. Тот же мотив подспудно присутствует и в «Споре» — «люди хитры». За всем этим стоит не извечная противоречивость природы и человека, а противоречие между природой и человеком «нашего поколения».

Однако Лермонтова и Баратынского объединяет то, что мотивы враждебности природы и человека, искусства и общества, природы и науки возникли на почве неудовлетворенности современной действительностью, на почве неприятия реакции, перед лицом которой человек ощущал духовное бессилие. В сознании обоих поэтов жива мечта об идеальной личности, гармонически цельной натуре, понимающей красоту природы и любящей искусство. Так возникают образы идеальных людей — Гете у Баратынского и Одоевского у Лермонтова. Мотив слияния с природой имеет у обоих поэтов одно основание: человек находит в природе ту гармонию, то равновесие жизненных сил, которое отсутствует в человеческом обществе. Цельность и духовное богатство идеальных личностей подчеркнуты своеобразным психологическим параллелизмом: Гете «с природой одною... жизнью дышал», Одоевский «любил моря шум, молчанье синей степи». Лирический герой Лермонтова, подобно идеальной личности у Баратынского, понимает «язык природы», чувствует ее гармонию:

Из-под куста мне ландыш серебристый
Приветливо кивает головой...

                                           (II, 92)

Родственные мотивы заметны и в частностях:

Когда студеный ключ играет по оврагу
И, погружая мысль в какой-то смутный сон,
Лепечет мне таинственную сагу
Про мирный край, откуда мчится он...

(«Когда волнуется желтеющая нива...»,
                               II, 92)

Ручья разумел лепетанье...

(«На смерть Гете»)15

Этим идеальным стремлениям противостоит грубая и ненавистная действительность. Баратынский мечтает о «счастье», о «луче блестящем // Всеозаряющего дня», но его гнетет собственное бессилие. Он размышляет о высоком назначении поэтического искусства, но не видит себе близких в современном мире. Его мысль сосредоточена на «сумерках души».

Для понимания Баратынским сознания поколения 30-х годов чрезвычайно показательно стихотворение «Недоносок». Фантастическому существу, созданному воображением поэта, чужды и небо и земля, он обречен на бессмысленное существование («ношусь... Меж землей и небесами»).

Он видит мир, «как во мгле», и если слышит «страшный глас людских скорбей», то не в силах помочь страждущим людям. «Недоносок» «изнывает тоской», одиноко летая между землей и небом. Его тоска — следствие бессмысленности существования и разобщенности с небесным покоем и земной юдолью. Он не может долететь до неба («И, едва до облаков // Возлетев, паду, слабея») и остается чуждым «земному краю». Его одиночество усугублено незащищенностью от «неба громового» и «земного праха». В стихотворении философски обобщена трагедия личности, ощущающей разлад со своими мечтами, с собою, одинокой и незащищенной, способной лишь на «вопль унылый» и «тоску». Стихотворение бросает свет на трагедию самого поэта и его поколения. От него идут прямые нити к лермонтовскому образу «гонимого миром странника», мрачного демонического героя, «чуждого» «земле и небесам» («Кто в утро зимнее, когда валит...», «Я не для ангелов и рая...»). Эти мотивы разнообразно варьируются в лермонтовской поэзии, осложняясь новыми («Тучи», «Листок» и др.).

Принцип внутренней противоречивости отчетливо выступает и в самой поэтической структуре. При этом и для Баратынского и для Лермонтова предметное значение слов не является основным и определяющим: важен их символический смысл. Так, в стихотворении «Когда волнуется желтеющая нива...» нет реальной картины природы, но ее изображение и не входило в задачу Лермонтова. Поэту нужно было передать психологически мотивированно свое душевное состояние. То же мы наблюдаем и у Баратынского: в «Осени» нет нужды искать точное изображение природы. Предметный мир выступает как фон противоречивого и сложного внутреннего мира поэта, размышляющего о жизни и смерти.

С Лермонтовым сближает Баратынского и ораторская интонация, возникшая в его последних стихотворениях. Она связана не только с философскими мотивами жизни и смерти, мысли и чувства, но и с темой поэтического служения.

Баратынский глубоко переживал разлад с современностью и, не видя духовной опоры в действительности, не раз говорил о своем желании бросить перо. «Стучась» в «сердца людей» «новых племен», он ждал «ответа», но не получил его. Вместе с тем поэт чувствовал, что только общественные идеалы способны вернуть его поэзии признание поколения. Тема поэта — вариант той же проблемы личности — одна из основных в лирике Баратынского 1835—1842 гг. Столь же важное место занимает она и в творчестве Лермонтова. И Лермонтов и Баратынский не видят в современном обществе идейной поддержки. Поэт утратил свое назначение, он одинок и отвергнут не только толпой, но и народом. Знаменательно обращение обоих поэтов к истории. В стихотворении Баратынского «Рифма» возникает образ поэта-оратора, поэта-трибуна, «властвующего народным произволом». Это обращение звучит как скорбная мечта, недостижимая для современного поэта. Но оно воспринимается и в свете декабристской поэтической традиции: поэты-декабристы не раз обращались к римской и греческой истории, а также к истории «вольных» городов Новгорода и Пскова, стремясь выразить мысль о высоком назначении поэтического искусства. В этом же смысле следует рассматривать слова Баратынского о «греческом амвоне» и «римской трибуне» и упоминание Лермонтова в стихотворении «Поэт» о «колоколе на башне вечевой».

Баратынский в стихотворениях «Рифма», «Когда твой голос, о поэт...», «Что за звуки? Мимоходом...» пришел к выводу о бесперспективности своего творчества. В современном мире поэт не может в отличие от оратора древности «славословить и оплакивать» «народную фортуну». Эта мысль родственна лермонтовской: «стих» поэта не звучит «Во дни торжеств и бед народных».

Баратынский и Лермонтов выступают за общественно-значимую поэзию, за поэзию большой мысли и высоких идей. Но оба поэта лишены приверженцев. «Чернь» «издевается» над поэтом Баратынского, лермонтовский поэт «осмеян» «толпой», с народом же они трагически разобщены. В этом трагическом противоречии — ощущении высокой миссии поэта-пророка, желании стать им и разобщенности с народом, непримиримости с «чернью», светской «толпой» — заключалась подлинная правда положения поэта в 30-е годы.

В напряженности и глубине философских раздумий, в обнажении трагических противоречий сознания — родство лирики Баратынского и поэзии Лермонтова. Однако выражение духовного мира современников осуществлялось в лирике Лермонтова и Баратынского по-разному. Конкретно-психологические настроения и переживания людей 30-х годов Баратынский выразил опосредованно, представив их в виде отвлеченно-философских идей. Противоречивость сознания дворянского интеллигента, не утратив своей конкретно-психологической мотивированности, была выражена Баратынским как противоборство «извечных» начал человеческого бытия, как философское обобщение этого противоборства. Вот почему Баратынский отвлекался от биографических, личных фактов. Лермонтов, напротив, не переносит противоречия духовного мира в метафизический, отвлеченно-философский план. Они выступают не как «извечные» противоречия духа, человеческого сознания, а как реальный социальный конфликт между личностью и современным ей обществом. Поэтому любая отвлеченно-философская идея (например, страсть как преступление в «Тамаре») соотнесена Лермонтовым с собственной личностью. Но сохраняя конкретность, реальный, порой биографический смысл того идя иного факта, он не ограничивал его частным значением. Биографический факт терял свою смысловую ограниченность и возвышался до глубокого обобщения. Отвлеченно-философские идеи жили не просто в конкретных образах, зримых и реальных, как у Баратынского, а наполнялись глубоко личным содержанием. Вот почему в философских обобщениях Баратынского нельзя искать прямого и непосредственного выражения его собственной личности, в то время как у Лермонтова любое философское обобщение прямо и непосредственно соотносится с личностью поэта. В этом состоит принципиальное отличие между методом Лермонтова и методом Баратынского. Надо также иметь в виду, что «внутренний человек» Баратынского, как и трагическая личность Тютчева, разобщен с народом. В отличие от Лермонтова, поэт не стремится к постижению народных интересов и воззрений.

По-иному была раскрыта проблема личности в творчестве активного романтика 30-х годов А. И. Полежаева. Если в философской лирике Тютчева и Баратынского главное внимание сосредоточено на внутреннем мире личности, на психологически конкретном и правдивом его раскрытии, то основное в лирике Полежаева — трагедия личности, обусловленная вполне определенными причинами. Личность поставлена в связь не с внешним миром вообще, а с данным обществом. Как и у Лермонтова, у Полежаева пафос отрицания действительности носит исключительно субъективный характер, почвой которого было противопоставление личности и общества, имевшее глубокие исторические причины.

Все это определило общность тем, мотивов лирики Полежаева и Лермонтова. Лирический герой Полежаева, «неизменный друг свободы», тоскует о ней и не видит путей ее достижения. Весь его лирический пафос направлен на отрицание сковывающих свободу личности уз общественного уклада:

Где ж вы, громы-истребители,
Что ж вы кроетесь во мгле?
Между тем как притеснители —
Властелины на земле!16

Герой Полежаева предстает одновременно и борцом, и мучеником. Он предвидит свою страшную участь и ждет неизбежной гибели:

...Смерть, секира и колеса
Всегда мне грезились во сне!17

Те же мотивы характерны и для Лермонтова:

За дело общее, быть может, я паду...

                            (I, 313)

Я знал: удар судьбы меня не обойдет;
Я знал, что голова, любимая тобою,
С твоей груди на плаху перейдет...

                    (II, 96)

Наконец, общей является и тема узника («Арестант» Полежаева и «тюремный цикл» у Лермонтова). Как и Лермонтов, Полежаев создает демонический образ, проходящий через всю его лирику («Живой мертвец», «Тайный голос», «Осужденный»). Подобно Лермонтову, он непосредственно соотносит демонический образ с самим собой.

Этими темами и мотивами не исчерпывается общность Лермонтова и Полежаева. Их объединяет также явная неудовлетворенность современным им поколением, в котором они не видят борцов за подлинную свободу. В стихотворении «Негодование» Полежаев, как бы предваряя лермонтовскую «Думу», назвал свое поколение «рабами». Но и собственная жизнь среди «рабов и палачей» представляется ему «позорной». Его негодование направлено, следовательно, не только на окружающих, но и на самого себя, бессильного протестанта и бунтаря. В стихотворении «Демон вдохновенья» «хор теней» гласит:

Мы не страшимся тяжкой муки:
Давно, давно привыкли к ней
В часы твоей угрюмой скуки,
Под звуком тягостных цепей;
....................

Сыны родительских проклятий,
Надежду вживе погубя,
Мы ненавидим и себя,
И злых, и добрых наших братий!18

Отсюда уже недалеко до лермонтовской «Думы». Для Полежаева, впрочем, горькая ирония, придающая своеобразие лермонтовской лирике, совершенно не характерна. Полежаев тоскует, стонет от власти «неизбежного рока», сомневается в возможности борьбы и достижения свободы, но никогда не говорит об этом с «холодной и иронической тоской»19.

Полежаев безнадежен в своем одиночестве и трагизме. За ним угадывается реальная судьба узника и солдата, замученного самодержавием. Отчаянье и безысходные страдания поэта имели ясную для всех современников биографическую основу. Это придавало лирике Полежаева конкретный политический и гражданский смысл, перераставший автобиографичность и достигавший широкого обобщения. Вместе с тем соотнесенность лирики с биографией Полежаева суживала смысл заложенного в его поэзии протеста.

В отличие от лирики Полежаева поэзия Лермонтова не нуждалась в биографической расшифровке.

Лирика Полежаева ближе всего ранней лирике Лермонтова, носившей порой характер лирического дневника, лирической исповеди. Однако в дальнейшем Лермонтов решительно преодолевает автобиографизм своей поэзии.

Различие между Лермонтовым и Полежаевым нужно видеть и в другом. Полежаев никогда не приближался к преодолению трагических противоречий. Лермонтов же ищет выхода на путях сближения с народом, и те «семена глубокой веры», которые были замечены Белинским, нашли поэтическое осуществление в его «Родине». Но и здесь опять-таки можно наметить ряд сближений. В частности, такое произведение, как «Арестант», помогло Лермонтову в изображении характера простого человека. У Полежаева образ арестанта дан в социальной и бытовой обусловленности. Полежаев смотрит на человека из народа не глазами дворянского интеллигента, как это типично для лирики 20—30-х годов, а глазами солдата, живущего с народом. Поэтому его лирический герой не противопоставлен всей солдатской массе, не возвышается над ней, а является ее равноправным членом. Несомненно, что образ «простого человека» у Лермонтова в «Завещании» и «Бородино» имеет много общих черт с тем же образом у Полежаева.

Если в «Родине» нет образа «простого человека», то в «Завещании» образ лирического героя равнозначен образу «простого человека». Это — братья («Наедине с тобою, брат...»), и основные черты их духовного облика совпадают20.

Сознание лирического героя приближено в «Завещании» к сознанию «простого человека». Герой «Завещания» является таким же, в сущности, рядовым участником битвы, каким представлен и герой стихотворения «Валерик». Принципиально важно отмеченное Л. Пумпянским в статье «Стиховая речь Лермонтова» изображение кавказских войн под углом зрения рядового участника сражения, характерное и для Полежаева и для Лермонтова. Война воспринята и изображена обоими поэтами с точки зрения солдата, непосредственного участника событий, переносящего тяготы и лишения походного быта, которые их и волнуют.

В «Бородино» точка зрения солдата, участника сражения, совпадает с государственной. В поле его зрения попадают не только «наш редут», «пушка», «бивак», «полковник наш». Он проникнут мыслями о родине:

Уж постоим мы головою
За родину свою!

                  (II, 81)

В стихотворении «Валерик», напротив, описание сражения вовсе не подразумевает понимания общего смысла войны. Здесь лирический герой — непосредственный участник битвы.

Вместе с тем, он понимает и общий смысл войны. Об этом точно сказано в обрамляющем описание битвы и походного быта обращении к женщине. Здесь переживания участника войны включаются в переживания дворянского интеллигента, но они даны уже порознь. Между ними нет пропасти — лермонтовский герой стал участником сражения, солдатом, но он сохранил и свои отличительные черты, присущие ему как дворянскому интеллигенту, способному к анализу и рефлексии («В наш век все чувства лишь на срок...», «Теперь остынувшим умом, // Разуверяюсь я во всем...», «...страданьем и тревогой // За дни блаженства заплатил...», «Потом в раскаяньи бесплодном // Влачил я цепь тяжелых лет; // И размышлением холодным // Убил последний жизни цвет»). Как участник войны, он равнодушен к ее общему смыслу и значению. Это равнодушие подчеркнуто в стихотворении описанием суетливой походной жизни, «мешающей размышлению», не дающей «простора воображению» и «работы голове». В поле зрения героя оказываются «белеющие палатки», «прислуга», спящая у «медных пушек», до его слуха доносится разговор о «старине», о походах. Его занимают короткий отдых, неожиданно возникшая перестрелка. В этих «удалых сшибках» бывалый, познавший тяготы военной жизни человек видит одни «забавы» и «мало толку». Он знает, что такое настоящий бой, жестокий и кровавый, но и этот бой не соотносится им с общим смыслом войны, который для него вовсе не интересен.

Как основной герой лермонтовской лирики, он оценивает и осуждает ее. Эта осуждающая оценка («Дай вам бог // И не видать: иных тревог // Довольно есть...») продиктована отнюдь не государственными соображениями, а мятежным, протестующим сознанием дворянского интеллигента.

Он видит в войне еще одно проявление непримиримой вражды людей («как звери»). Протестующее сознание дворянского интеллигента восстает против бесчеловечной бойни:

И с грустью тайной и сердечной
Я думал: жалкий человек.
Чего он хочет!.. небо ясно,
Под небом места много всем,
Но беспрестанно и напрасно
Один враждует он — зачем?

                             (II, 172)

   ......................
...В самозабвеньи
Не лучше ль кончить жизни путь?
И беспробудным сном заснуть
С мечтой о близком пробужденьи?

                 (II, 173)

В стихотворении «Валерик» взгляд солдата и сознание дворянского интеллигента объединены. В «Завещании» сделана попытка включить в сознание солдата черты сознания дворянского интеллигента. Не случайна близость «Завещания» «Валерику», о которой уже говорилось в лермонтовской литературе. И в самом деле, герой «Завещания» наделен конкретно-психологическими чертами человека 30-х годов, чувствующего себя одиноким:

...Да что? моей судьбой,
Сказать по правде, очень
Никто не озабочен.

               (II, 174)

Протестующее сознание дворянского интеллигента входит отдельными сторонами (иронией — «Скажи, что я писать ленив...», гневом — «Пустого сердца не жалей...») в духовный мир «простого человека». В самой речи чувствуется и характер мужественного армейца и черты передового интеллигента: серьезная простота тона и способность к глубокому размышлению, анализу своих переживаний, сближающая «Завещание» со стихотворениями «И скучно и грустно...», «Валерик» и др.

Однако в «Завещании», в отличие от «Валерика», герой стихотворения теряет многие черты своей интеллектуальности, он еще не возвысился до глубоких трагических обобщений, характерных для основного лирического героя Лермонтова, передового дворянского интеллигента 30-х годов. Но и лирический герой Лермонтова не стал на народную точку зрения, хотя и приблизился к пониманию простого человека.

Самое же основное заключается в том, что, решая проблему личности, Лермонтов подошел к утверждению единства интересов личности и народа. Он не только выразил трагическую разобщенность между передовым интеллигентом и народом, но и наметил возможность и необходимость их сближения. Такое решение проблемы личности находило опору в русской действительности. Отразилось оно и в лирике той поры. Полежаев и Лермонтов все более демократизируют сознание дворянского интеллигента.

Существует и встречное движение: Кольцов от народа идет к постижению общих интересов жизни общества.

Н. П. Огарев в «Предисловии к сборнику «Русская потаенная литература» писал: «Лермонтов и Кольцов — два одинокие властители поэтических дум конца тридцатых и начала сороковых годов»21. Каждый из них по-своему выразил обществетные настроения этого времени. Имена Лермонтова и Кольцова стояли рядом и в сознании современников. Безусловно, кругозор Лермонтова и глубина его миропонимания значительно шире и целенаправленнее, нежели миросозерцание Кольцова, ограниченное порой наивными представлениями, не выходящими за пределы той среды и той сферы, которая окружала поэта. «...Его могучий талант, — писал Белинский, — не может выйти из магического круга народной непосредственности» (IV, 197).

Кольцов выражал смутные, еще до конца не осознанные им самим настроения и переживания. Он, так же как и Лермонтов, далек от конкретно-исторического понимания противоречий жизни народа.

Лермонтов с позиций передового дворянского интеллигента, а Кольцов с позиций простого крестьянина, пахаря, подходят к решению этого конфликта. Жажда воли — одна из самых характерных черт героя Кольцова. Лермонтовский лирический герой — мыслящая личность, вооруженная знаниями, вобравшая все богатство мировой культуры. Герой Кольцова — труженик, которого повседневная жизнь, будничные заботы, нужда и горе связали по рукам и ногам.

Отсюда различие в степени и качестве конкретности у обоих поэтов. Лермонтову свойственна конкретность психологическая. Его пафос находит обоснование в самосознании дворянского интеллигента 30-х годов, томящегося жаждой свободы, но не видящего путей ее достижения, мучительно переживающего разлад между героическими устремлениями и личным бессилием, между потребностью общественного дела и идейным одиночеством. Так возникают гордые демонические фигуры людей, титанические личности, готовые к борьбе. Вместе с тем в современном ему обществе он не видит или почти не видит людей, способных на борьбу и жертвы во имя подлинной личной свободы. Вот почему с его уст раздаются громкие и негодующие слова о рабах, возникают проникнутые ядом скептицизма и скорбью мысли о скучной и грустной жизни среди рабов.

Мысли о воле и тоска по воле возникают в лирике Кольцова на той же принципиальной основе. Они, как и у Лермонтова, являются отражением коренных противоречий русской жизни, но носят иной характер. Кольцову свойственна психологическая бытовая конкретность изображения жизни трудового народа, в мотивах и образах которой раскрываются мысли о воле и человеке.

В качестве иллюстраций можно сослаться на стихотворение «Тоска по воле» (1839), написанное от лица простого, бедного человека, «буйная головушка» которого «загрустила, запечалилась», а «Ясны очи соколиные не хотят смотреть на белый свет». И далее следуют строки, объясняющие мотивы тоски и печали:

Тяжело жить дома с бедностью;
Даром хлеб сбирать под окнами,
Тяжелей того в чужих людях
Быть в неволе, в одиночестве22.

Но Кольцов ищет воли не на путях отрицания самодержавного строя, а в борьбе против данных, конкретных, или, как выразился Добролюбов, «материальных нужд» народа. В этом, однако, была и сильная сторона кольцовской лирики. Его великая заслуга заключалась в том, что простой русский человек, крестьянин, пахарь, предстал в поэзии Кольцова таким, какой он есть в действительности: в окружении повседневного, будничного быта. «Кольцов знал и любил крестьянский быт, так как он есть на самом деле, не украшая и не поэтизируя его, — писал Белинский. — Поэзию этого быта нашел в самом этом быте, а не в риторике, не в пиитике, не в мечте, даже не в фантазии своей, которая давала ему только образы для выражения уже данного ему действительностию содержания» (IX, 534). В лирике Кольцова «простолюдин» предстал внутренне сильным и духовно богатым человеком, переживания и чувства которого непосредственно связаны с окружающим его бытом. В этой конкретности изображения народного быта и психологической конкретности внутреннего мира простого человека, воспроизведения их в формах самой народной поэзии и в думах простого человека — сущность и новаторство творчества Кольцова.

Тоска по воле возникает у Кольцова не на почве раскрытия противоречий русской действительности, а на почве конкретных «материальных нужд», которые, конечно, являлись следствием основного конфликта эпохи. Вот почему страстный призыв «Дай мне волю, волю прежнюю...» приобретал огромный обобщающий смысл. Кольцов сосредоточил внимание на конкретных чертах крестьянского быта и раскрыл внутренний мир крестьянина, погруженного в бытовую обстановку и еще не нашедшего выхода к интересам общественным, общенародным, общенациональным. «Простой класс народа, — писал Добролюбов, — является у него в уединении от общих интересов, только со своими частными, житейскими нуждами»23.

В работе «О развитии революционных идей в России» А. И. Герцен писал о Лермонтове и Кольцове как о поэтах, выразивших «новую эпоху русской поэзии», отмечая, что их «мощные голоса» доносились «с противоположных сторон» (VII, 224).

Психологически конкретное выражение духовного мира современного Лермонтову человека было выражением общественного сознания 30-х годов. Именно вопрос «о судьбе и правах человеческой личности» стал основой связи поэта с современной действительностью.

Кольцов же через выражение психологических переживаний простого человека объективировал мысли и чувства «России бедняков, мужиков» (Герцен), рожденные конкретной, бытовой средой. Это было фактом общественного значения, потому что до Кольцова «грустный, горестный» мир «простого народа» не был предметом лирической поэзии. Только в лирике Кольцова «Россия забытая» «наконец подавала... голос».

Говоря о поэтическом отражении эпохи 30-х годов, Белинский в статье о стихотворениях Лермонтова намеренно подчеркнул внутреннее различие между «пушкинским периодом» и «лермонтовским временем»: «Нигде нет пушкинского разгула на пиру жизни; но везде вопросы, которые мрачат душу, леденят сердце...» (IV, 503).

«Вопросы» Лермонтова обращены к кругу мыслящих и чувствующих людей, которых Белинский называл «обществом». Эти общественные вопросы интересуют Лермонтова прежде всего и больше всего. Он не замкнут в сфере частных нужд и бытовых условий. Он решает задачи общества, выражая духовный мир современников, объективируя их сознание.

Кольцов же сквозь путы «материальных нужд», житейских частностей (для Белинского имеющих второстепенное значение) вынужден прорываться к общим вопросам. «Это гениальный простолюдин, — писал Белинский, — в душе которого возникают вопросы, свойственные только людям, развитым наукою и образованием, и который высказывает эти глубокие вопросы в форме народной поэзии» (IV, 197).

Герой Кольцова, подобно передовому дворянскому интеллигенту, погружен в раздумья о собственной судьбе. Конечно, содержание этих раздумий иное, нежели у героя Лермонтова или «внутреннего человека» Баратынского, но важно, что труженик Кольцова размышляет, что он задается мучительными вопросами, что его «грызет... думушка». Она возникает как в романтических стихотворениях Кольцова, так и в реалистических песнях, которые он часто снабжал подзаголовком «Дума». Грустная дума тяготит цельного героя кольцовской лирики. Нельзя не видеть здесь переклички с настроением людей 30-х годов, с лирикой Лермонтова, поэтизация мысли для которого стала принципом развития лирической темы. Дума для Лермонтова не только логически обнаженная поэтическая мысль, но и жанровое определение целого ряда стихотворений.

Чрезвычайно характерно далее, что вопросы, о которых говорит Белинский, рождались у крестьянина, у представителя «простого класса народа». Из песни в песню, из стихотворения в стихотворение звучит тоска по воле. Этот единый по своему настрою мотив составляет примечательную черту кольцовской лирики. Грустные и печальные песни Кольцова — это песни сокола, у которого «связаны крылья», но он еще мечтает взлететь, ощущая свои богатырские силы. В них нет того заряда отрицания, который свойствен Лермонтову, сомневающемуся в самой возможности «взлететь». Кольцов мотивирует «связанность крыльев» житейскими, бытовыми неудачами:

А теперь другая думушка
Грызет сердце, крушит голову:
Как в чужом угле с тобой нам жить,
Как свою казну трудом нажить?

(«Русская песня» — «Не на радость,
                  не на счастье...»)24

Встань, проснись, подымись,
На себя погляди:
Что ты был, что ты стал?
И что есть у тебя?
На гумне — ни снопа;
В закромах — ни зерна;
На дворе, по траве —
Хоть шаром покати.

(«Что ты спишь, мужичок?»)25

У Лермонтова же повсюду видна конкретно-психологическая обусловленность порывов к свободе («Не думай, чтоб я был достоин сожаленья...», «Опять вы, гордые, восстали...», «Новгород», «Отрывок», «Желанье», «Узник», «Соседка», «Выхожу один я на дорогу...»). Они приобретают в его творчестве чрезвычайно личный смысл и в то же время обобщенное значение. Сама вера в достижение свободы подвергается в лирике Лермонтова сомнению в результате трезвой, почти аналитической оценки.

Лермонтов и Кольцов, по-разному проявляя свое отношение к жизни, едины в главном: оба говорят об иной жизни.

Тоска по воле у Кольцова, составляя основной пафос его поэзии, вытекает из житейских неурядиц, из бытовой повседневности, из «материальной нужды». Но никогда поэт не подвергает сомнению веру в возможность лучшей доли:

В этой вере нет сомненья,
Ею жизнь моя полна!
..................
Не грози ж ты мне бедою,
Не зови, судьба, на бой:
Готов биться я с тобою,
Но не сладишь ты со мной!
У меня в душе есть сила,
У меня есть в сердце кровь...26

(«Последняя борьба»)

В простом народе он находит подлинно богатырские черты, удаль, безудержное веселье, глубину и искренность чувств, широту натуры. Герои его стихотворений вовсе не сломленные люди, а только временно потерпевшие неудачу. Они готовы биться за свое счастье.

Лермонтовский лирический герой, напротив, страстно протестует. Он трезво, а порой и скептически оценивает жизнь. Самые высокие чувства в его глазах предстают опошленными, ничтожными. Отсюда в одном образе как бы происходит раздвоение: герой не в ладу и с обществом, которое он презирает, и с самим собой и своим поколением. Его богатейшим духовным возможностям нет применения, нет выхода из замкнутого мира лжи, насилия и пошлости. Он предстает как титаническая личность, как гордый в своем одиночестве богатырский дух, как демон отрицания и сомнения. Он подвергает скептической иронии свои возможности и искания, потеряв веру в людей, и все же не мыслит себя вне борьбы. Его внешне холодный ум скрывает огромные внутренние борения и громадные душевные силы. И отрицание и протест вырастают из высокого романтического представления о свободе личности, открыто противопоставленной обществу. Но этот романтический пафос приобретает реалистическую, конкретно-психологическую мотивировку, ибо он отражает действительное противоречие личности и общества, проявившееся в настроениях и мыслях передовых людей 30-х годов.

Иное у Кольцова: герои его лирических стихотворений психологически тоже конкретны, и чувства, переживаемые ими, вполне оправданы, так же как правдивы и жизненны обстоятельства, окружающие героев. В отличие от Лермонтова у него на первом плане не романтический разлад личности с обществом, а реалистически-неосознанное отражение внутреннего мира простого человека, обусловленного его бытом, его «материальными нуждами».

Вот почему оба поэта по существу шли к сближению, но не достигли его: один остался в сфере романтического противопоставления личности и общества, приобретавшего явно социальный характер, другой же — в сфере стихийно-реалистического противопоставления быта и скованных им богатырских духовных сил, но в отрыве от «общих интересов» народа и общества. Поэтому между поэтическими настроениями их столь много и столь мало общего. И все же точки соприкосновения или пересечения можно обнаружить не только при рассмотрении общего характера лирики Лермонтова и Кольцова, но и более частных вопросов. Лирика Кольцова, непосредственно связанного с народом, имела для Лермонтова большое значение. Любопытно, в частности, что в «Родине», как давно уже замечено исследователями, Лермонтов включает в поэтическое представление не характерные для интеллигента той поры, но чрезвычайно важные для него самого черты бытового окружения. Родина становится для него крестьянской Россией, с ее «печальными деревнями», с «полным гумном», «резными ставнями окон», с «избой, покрытою соломой» и «пьяными мужичками». Все эти бытовые реалии естественно появляются в поле зрения автора. Его привлекает нехитрое, но радостное веселье народа. И, наконец, как совершенно справедливо отметил Д. Максимов, образ основного интеллектуального героя, т. е. передового интеллигента, сближается с образами из народа («Завещание»). Подобное раскрытие поэтического переживания через бытовые детали, через конкретные приметы крестьянского окружения широко введено в нашу поэзию Кольцовым. Для него также весь уклад жизни простого народа начисто лишен идилличности, сентиментальности, до предела конкретен. Он поэтичен, привлекателен именно в этой своей конкретности. Но если Кольцов путем преодоления специфически народного сознания приближается к миропониманию передового интеллигента, то Лермонтов, напротив, демократизирует миропонимание передового интеллигента, сближая его с народным сознанием. В этом смысле автор в «Родине» предстает человеком высокой культуры, но не оторванным от народа, а стремящимся увидеть и понять народные печали («дрожащие огни печальных деревень») и радости («С отрадой многим незнакомой // Я вижу полное гумно, // Избу, покрытую соломой, // С резными ставнями окно»). Не случайно П. Н. Огарев, имея в виду проникновение народного сознания в большую литературу и приобщение мира интеллигентного человека к мыслям и переживаниям народа, прямо сблизил имена Кольцова и Лермонтова как поэтов, наиболее способствовавших осознанию «образованным меньшинством» «внутренней необходимости» «соединения с народом»27.

Так разрешается в русской лирике 30-х годов проблема личности, тесно связанная с углублением сознания передового человека и с преодолением романтизма.

Русская лирика конца 30-х — начала 40-х годов завершает один из самых сложных этапов развития поэтического искусства. В эту пору с особой очевидностью выявилась полнейшая несостоятельность эпигонского романтизма и завершился его разгром. Тогда же отчетливо наметились две основные тенденции будущего развития поэзии — реалистическая, непосредственно выросшая из активного романтизма, реалистической лирики Пушкина и Кольцова, и романтическая, продолжавшая традиции пассивного романтизма.

Лирика 30-х годов была представлена крупными поэтическими талантами, но объективировал сознание общества и его представителей с наибольшей глубиной Лермонтов. Он же означил и новые пути развития русской поэзии последующего поколения.

Сноски

1 «Отечественные записки», 1840, т. VIII, № 2, стр. 141.

2   «Отечественные записки», 1840, т. XIII, № 11, стр. 45.

3 Вопрос этот тщательно изучен в книге Г. А. Гуковского «Пушкин и русские романтики» (Саратов, 1946).

4 См. статью Е. Н. Михайловой «Идея личности у Лермонтова и особенности ее художественного воплощения» в сб. «Жизнь и творчество М. Ю. Лермонтова» (М., 1941).

5 «Воспоминания Бестужевых». М.—Л., Изд-во АН СССР, 1951, стр. 301.

6 А. И. Одоевский. Полн. собр. стихотворений. Л., 1958, стр. 53.

7 Там же, стр. 79.

8 А. И. Одоевский. Полн. собр. стихотворений, стр. 80.

9 Там же, стр. 81.

10 А. И. Одоевский. Полн. собр. стихотворений, стр. 44.

11 К. Пигарев. Жизнь и творчество Тютчева. М., Изд-во АН СССР, 1962, стр. 183.

12 Ф. И. Тютчев. Полн. собр. стихотворений. Л., 1957, стр. 141.

13 Е. А. Баратынский. Полн. собр. стихотворений. Л., 1957, стр. 199.

14 «Татевский сборник», СПб., 1899, стр. 48.

15 Е. А. Баратынский. Полн. собр. стихотворений, стр. 157.

16 Александр Полежаев. Сочинения. М., 1955, стр. 142.

17 Ср. строки из зачеркнутой строфы стихотворения «На буйном пиршестве задумчив он сидел»:

Над вашей головой колеблется секира,
Но что ж! ... из вас один ее увижу я.

18 Александр Полежаев. Сочинения, стр. 118.

19 Собрание сочинений Аполлона Григорьева, вып. 6. «Взгляд на русскую литературу со смерти Пушкина», М., 1915, стр. 72.

20 См. анализ «Завещания», данный в книге Д. Максимова «Поэзия Лермонтова» (Л., 1959).

21 Н. П. Огарев. Избр. произв. в двух томах, т. II. М., 1956, стр. 489.

22 А. В. Кольцов. Сочинения в двух томах, т. I. М., 1961, стр. 241.

23 Н. А. Добролюбов. Полн. собр. соч., т. I. М., 1935, стр. 237—238.

24 А. В. Кольцов. Сочинения в двух томах, т. I, стр. 268—269.

25 Там же, стр. 249.

26 А. В. Кольцов. Сочинения в двух томах, т. I, стр. 224—225.

27 Н. П. Огарев. Избр. произв. в двух томах, т. II, стр. 490.

© 2000- NIV