Мендельсон Н.М. - Народные мотивы в поэзии Лермонтова

Мендельсон Н. М. Народные мотивы в поэзии Лермонтова // Венок М. Ю. Лермонтову: Юбилейный сборник. — М.; Пг.: Изд. т-ва "В. В. Думнов, наследники бр. Салаевых", 1914. — С. 165—195.


Народные мотивы въ поэзіи
Лермонтова.

Весь укладъ старинной помещичьей жизни въ Тарханахъ, где Лермонтовъ прожилъ до тринадцати летъ, говоритъ за то, что песни, неизбежно сопровождающія бытовую, обрядовую сторону народной жизни, были хорошо ему знакомы. «Святками каждый вечеръ приходили въ барскіе покои ряженые изъ дворовыхъ, плясали, пели, играли, кто во что гораздъ». Мальчикъ принималъ въ этихъ забавахъ живейшее участіе и то-и-дело бегалъ къ баловнице-бабушке делиться впечатленіями. «Летомъ опять свои удовольствія. На Троицу и Семикъ ходили въ лесъ со всей дворней, и Михаилъ Юрьевичъ впереди всехъ». И здесь, конечно, онъ слышалъ народную песню. Для Лермонтова набрали однолетковъ изъ дворовыхъ мальчиковъ, и онъ игралъ съ ними въ разбойники1. Быть можетъ, эти игры были отголосками преданій о разбойникахъ, которыя Лермонтовъ слышалъ отъ сенныхъ девушекъ. Во второмъ отрывке изъ начатой повести, которому придаютъ автобіографическое значеніе, разсказывается, какъ весело было Саше Арбенину съ крепостными горничными. «Оне его ласкали и целовали наперерывъ, разсказывали ему сказки про волжскихъ разбойниковъ, и его воображеніе наполнялось чудесами дикой храбрости и картинами мрачными и понятіями противообщественными... Онъ воображалъ себя волжскимъ разбойникомъ, среди синихъ и студеныхъ волнъ, въ тени дремучихъ лесовъ, въ шуме битвъ, въ ночныхъ наездахъ при звуке песенъ, подъ свистомъ волжской бури»2.

Такимъ образомъ, когда тринадцатилетнимъ мальчикомъ Лермонтовъ пріехалъ въ Москву, чтобы готовиться къ поступленію въ университетскій благородный пансіонъ, въ его впечатлительной душе, вероятно, уже жила инстинктивная, неосознанная любовь къ народной поэзіи.

Въ Москве Лермонтовъ познакомился съ домашнимъ учителемъ Столыпиныхъ, семинаристомъ Орловымъ. Учитель иногда выпивалъ, его держали въ черномъ теле и не любили, чтобы дети были въ его обществе во внеурочное время. Но Лермонтовъ охотно беседовалъ съ семинаристомъ — и не потому, что тотъ наставлялъ его въ орфографіи или правилахъ русскаго стихосложенія, а потому, что Орловъ зналъ и любилъ народныя песни и знакомилъ съ ними своего собеседника3. А подмосковное Середниково, въ домашнемъ обиходе котораго, какъ и въ Тарханахъ, хранились «привычки милой старины», четырехдневное путешествіе пешкомъ въ Троице-Сергіеву лавру и Воскресенскій монастырь, среди простонародной толпы богомольцевъ, съ возможностью «у вратъ обители святой» не только увидеть обманутаго нищаго, но и услышать пеніе слепцовъ, — все это опять приводило Лермонтова въ непосредственное соприкосновеніе съ народной жизнью, немыслимой безъ песни.

Мало-по-малу отношеніе Лермонтова къ народной поэзіи делается более сознательнымъ. Въ 1830 г. онъ заноситъ въ свою ученическую тетрадь такую знаменательную заметку: «Наша литература такъ бедна, что я изъ нея ничего не могу заимствовать; въ 15 же летъ умъ не такъ быстро принимаетъ впечатленія, какъ въ детстве; но тогда я почти ничего не читалъ. Однако же, если захочу вдаться въ поэзію народную, то, верно, нигде больше не буду ее искать, какъ въ русскихъ песняхъ. Какъ жалко, что у меня была мамушкой немка, а не русская, — я не слыхалъ сказокъ народныхъ: въ нихъ, верно, больше поэзіи, чемъ во всей французской словесности»4.

Лермонтовъ «ничего не могъ заимствовать» изъ родной литературы, но въ словахъ той же заметки, где онъ делаетъ это признаніе, слышится отзвукъ вліянія современной ей русской литературы, которая жила тогда подъ знакомъ старины и народности. Къ этому времени Пушкинъ, кроме «Братьевъ-разбойниковъ», уже напечаталъ «Жениха» (1827), «Зимнюю дорогу» (1828), прологъ къ «Руслану и Людмиле» (1828), «Утопленника» (1829)5. Мерзляковъ и Дельвигъ очень популярны своими псевдонародными песнями и романсами и вызываютъ много подражателей. Появившееся въ 1818 г. второе изданіе «Древнихъ россійскихъ стихотвореній» Кирши Данилова подогреваетъ интересъ къ былевой поэзіи. Появляются такія произведенія, какъ «Василій Новгородскій» (1820) кн. Цертелева, — «повесть въ духе старинныхъ русскихъ стихотвореній», по словамъ автора, — «Старая быль» Катенина (1828) изъ временъ Владимира, «Пиръ Владимира Великаго» Боровиковскаго (1828) и др. Продолжая традицію конца прошлаго века, «сказочники» усиленно пересказываютъ и переделываютъ народныя сказки; близится появленіе «Сказокъ» Пушкина и шутливой жалобы Белинскаго: «Ну, пошла писать наша народная литература! Сказка за сказкою! Только успевай встречать да провожать незванныхъ гостей»... Въ 1825 г. на страницахъ «Московскаго Телеграфа» Полевой заявляетъ, что, «если мы хотимъ воздвигнуть зданіе собственной своей народной поэзіи, намъ необходимо должно сберечь все, что было поэтическаго въ быту нашихъ предковъ. Исторія покажетъ намъ дела ихъ, но только произведенія словесности могутъ показать ихъ мненія, образъ мыслей, предразсудки и все, чемъ упражнено было ихъ воображеніе». Черезъ два года Шевыревъ въ «Московскомъ Вестнике» пишетъ, что надо спешить «уловить русскія песни, столь родныя нашему сердцу, которыя, можетъ быть, скоро унесетъ съ собою навеки старое поколеніе». Какъ бы въ ответъ на эти призывы, на страницахъ журналовъ и альманаховъ все чаще и чаще появляется народная песня въ подлинномъ виде6.

Обидно-скудны біографическія данныя о Лермонтове-студенте. Они рисуютъ его «племянникомъ двадцати тысячъ московскихъ тетушекъ», членомъ «bande joyeuse», о которой самъ поэтъ говоритъ въ «Княгине Лиговской», или сумрачнымъ, ушедшимъ въ себя юношей, надменно сторонившимся товарищей. Онъ словно не заметилъ въ ихъ шумной толпе К. Аксакова, Белинскаго, Пассека, П. Киреевскаго, уже въ 1830 г. начавшаго свой памятный трудъ по собиранію народныхъ песенъ. Но Лермонтовъ называлъ университетъ «святымъ местомъ», помнилъ «его сыновъ заносчивые споры о Боге, о вселенной», зналъ и ихъ разсужденія о народности: недаромъ въ автобіографической драме «Странный человекъ» студенты («изъ нихъ ни одному нетъ более 20 летъ») спорятъ на тему — «когда же русскіе будутъ русскими?» Въ какой мере эти студенческіе споры коснулись Лермонтова и какъ повліяли на его отношеніе къ народности и въ частности къ народной поэзіи, мы не знаемъ, какъ не знаемъ и степени вліянія на Лермонтова его учителей — Мерзлякова7, Снегирева, Погодина. Надеждина,

Каченовскаго, въ научной и журнальной деятельности которыхъ такъ ясенъ уклонъ въ сторону народности и старины. Несомненно только одно: каковы бы ни были связи Лермонтова съ общественно-литературными и научными теченіями съ 1828 по 1832 г. (годъ выхода изъ университета), тяга къ народности, которая особенно сильно чувствовалась среди московской интеллигенціи, не могла остаться безъ вліянія на расширеніе и углубленіе его интереса къ народной поэзіи.

Первые следы вліянія народной поэзіи, первыя обращенія Лермонтова къ народно-бытовымъ сюжетамъ относятся какъ разъ къ годамъ его пребыванія въ Москве. Это прежде всего стихотворенія «Преступникъ» (1829) и «Атаманъ» (1831). Въ первомъ стихотвореніи, носящемъ следы и литературныхъ вліяній («Братьевъ-разбойниковъ» Пушкина и «Донъ-Карлоса» Шиллера), мы находимъ мелодраматическій разсказъ объ атамане-разбойнике, котораго выбросила изъ общества преступная страсть къ мачехе; ему

Одно осталось: зажигать
Дома господскіе, селенья
И въ суматохе пировать...

да въ часы безсонницы представлять себе «остроги, пытки, петлю гладкую и плаху». «Атаманъ» даетъ очень далекій отъ народнаго подлинника пересказъ песни о Стеньке Разине и его полюбовнице. Образы и языкъ обоихъ стихотвореній далеки отъ народной поэтики. Мы найдемъ тутъ, правда, «атамана честного», «добраго молодца», «Волгу широкую»,«дорогу столбовую», «дубовый столъ», но все это шаблонно, не ярко, дышитъ условностью и совершенно тонетъ въ волнахъ такой, напримеръ, реторики:

Но лекарство чудесное есть

У меня для сердечныхъ ранъ...

Прости же!.. лекарство то — месть!

На что же я здесь атаманъ?
И заплачу ль, какъ плачетъ
Любовникъ другой?..

И смягчишь ли меня ты, девица,
Своею слезой?

Гораздо ближе къ міру разбойничьей поэзіи неоконченная повесть «Вадимъ» (1832 г.), сюжетъ которой взятъ изъ временъ пугачевщины. На фоне мелодраматической любовной исторіи Вадима здесь разбросанъ рядъ живыхъ народныхъ сценъ, картинокъ изъ крепостного быта, изъ жизни казачества. Ихъ колоритный народный языкъ и теперь останавливаетъ вниманіе и показываетъ, что юноша-поэтъ вполне овладелъ народной речью8.

Повесть обвеяна поэзіей народныхъ преданій и разбойничьихъ песенъ.

Въ главе IX Лермонтовъ вставляетъ народное преданіе о женихе-мертвеце. Начало XVIII главы даетъ превосходное подробное описаніе «Чортова логовища», которое некогда скрывало «несчастныхъ изгнанниковъ» и которое «суеверныя преданія населили страшными кикиморами и рогатыми лешими»9. Въ XXIV главе повести разсказывается, какъ баба-солдатка спрятала Юрія въ подполье, спасая юношу отъ казаковъ. Вадимъ чувствуетъ, что его жертва здесь, въ доме солдатки. Хозяйка отрицаетъ это, и ее пытаютъ огнемъ. Эта сцена напоминаетъ пытку огнемъ въ разбойничьей песне «Усы, удалы молодцы», напечатанной въ сборнике Кирши Данилова10. Когда крестьянинъ

«божится» разбойникамъ: «право, денегъ нетъ», а его старуха «ратится:— ни полушечки», атаманъ Усище говоритъ:

Братцы, Усы, за свои промыслы!
Охъ, нутко Афанасъ, доведи его до насъ!
Ахъ, нутко Агафонъ, да вали его на огонь!
А берите топоры съ подбородышами,
Ахъ, колите заслонъ да щепайте лучину,
Добывайте огонь, кладите огонь середи избы,
Валите крестьянина брюхомъ въ огонь...

Есть въ песне Кирши Данилова еще сынъ-дуракъ, который сообщаетъ разбойникамъ про богатство родителей. У солдатки въ «Вадиме» тоже сынъ-дуракъ, «малый летъ 17, глупой наружности, съ рыжими волосами, но складомъ и ростомъ богатырь». Правда, въ противоположность дураку песни, онъ не выдалъ разбойникамъ тайны изъ страха передъ матерью, но это не исключаетъ возможности, что образъ дурня Петрухи въ столкновеніи съ разбойниками былъ подсказанъ Лермонтову песней Кирши Данилова. Въ главе XIII Ольга поетъ песенку («Воетъ ветеръ, светитъ месяцъ»), напоминающую народныя песни о разлуке молодца съ девицей. Поетъ песню и казакъ (гл. XIV), «беззаботно бросивъ повода и сложа руки». Бедный сирота отвергнутъ людьми. Но онъ утешился: Богъ далъ ему молодую жену — «вольность-волюшку», а съ ней нашлись у сироты «другіе мать, отецъ и семья»:

А моя мать — степь широкая,
А мой отецъ, — небо далекое,
А братья мои въ лесахъ —
Березы да сосны.
Скачу ли я на коне —
Степь отвечаетъ мне;
Брожу ли я поздней порой —

Небо светитъ луной;
Мои братья въ жаркій день,
Призывая подъ тень,
Машутъ издали руками,
Киваютъ мне головами;
А вольность мне гнездо свила,
Какъ міръ необъятное!

Невольно вспоминается и «безпріютная головушка молодецкая», что въ степи «зашаталася», и слова умирающаго на чужбине добраго молодца —«благословила меня мать-сыра земля», а стихи:

Скачу ли я на коне —
Степь отвечаетъ мне... приводятъ на память трогательный разговоръ молодца съ травушкой въ народной песне. День клонится къ вечеру, конь подъ молодцемъ «приставаетъ», и просится молодецъ «въ травку ночевати»:

Ой травка, травушка ковылечикъ,
Пусти молодца ночевати.
Не годъ у тебя до годовати,
Едина мне ночка ночевати,
Мне цветное платье обсушити,
Мне доброва коня накормити.
Поутру травка провещаетъ:

— Вставай, молодецъ, пробужайся,
Со травы росою умывайся,
Правымъ рукавомъ утирайся.
Друзья, братья уезжаютъ,
Тебя, молодца, оставляютъ
На чужой, дальной сторонке,
На той ли на чужой, незнакомой11.

Разбойничьими же песнями, надо думать, навеянъ и «Сюжетъ трагедіи»12. «Отецъ разбойничаетъ въ своей деревне, и дочь самая злая убійца»; она принимаетъ участіе во всехъ злодейскихъ предпріятіяхъ отца. Образъ женщины-разбойника хорошо известенъ народнымъ песнямъ. Въ одной изъ нихъ, напримеръ, мы читаемъ:

Загуляла я, красна девица, загуляла,
Со удалыми со добрыми молодцами,
Со теми ли молодцами со ворами.
Не много я, красна девица, гуляла,
Гуляла красна девица тридцать шесть летъ.
Была-то я, красна девица, атаманомъ,
И славнымъ и преславнымъ ясауломъ,
Стояла я, красна девица, при дороге
Со вострымъ я со ножичкомъ булатнымъ:
Ни конному ни пешему нетъ проезда.
Не много я, красна девица, душъ губила,
Погубила я, красна девица, двадцать тысячъ...13

Въ произведеніяхъ разсматриваемаго нами періода совершенно особнякомъ стоитъ «Песня» 1830 г. Вотъ ея текстъ:

Что въ поле за пыль пылитъ,
Что за пыль пылитъ, столбомъ                         валитъ?..

Злы татаровья полонъ делятъ:
То тому, то сему — по добру коню.
А какъ зятю теща доставалася,
Онъ заставилъ ее три дела делать:

А первое дело — гусей пасти,
А второе дело — белъ кужель прясти,

А третье дело — дитя качать.

   А я глазыньками гусей пасу,
И я рученьками белъ кужель пряду,

И я ноженьками дитя качаю;
Ты баю-баю, мило дитятко!
Ты по батюшке — злой татарченокъ,

А по матушке — родной внученокъ:

У меня ведь есть приметочка —
На белой груди что копеечка.

   Какъ услышала моя доченька,
Закидалася, заметалася:
«Ты родная моя матушка!
Ахъ, ты что давно не сказалася?
Ты возьми мои золоты ключи,
Отпирай мои кованы ларцы
И бери казны, сколько надобно».

   Ахъ, ты милое мое дитятко!
Мне не надобно твоей золотой казны,

Отпусти меня на святую Русь:
Не слыхать здесь пенія церковнаго,

Не слыхать звону колокольнаго.

Впервые съ именемъ Лермонтова песня стала известна въ 1875 г., и съ техъ поръ печатается среди его произведеній. Некоторые изследователи видятъ въ ней или попытку художественной обработки или «пересказъ» народной песни14. Вследъ за проф. Владимировымъ мы думаемъ, что подобный взглядъ на «Песню» едва ли правиленъ. Проф. Владимировъ основательно указываетъ на то, что даже годомъ позднее, въ 1831 г., перелагая народную песню о Стеньке Разине, Лермонтовъ еще очень далекъ «отъ вполне вернаго воспроизведенія народной поэзіи, народнаго быта»15. Мы прибавили бы сюда еще указаніе и на более позднія песни изъ «Вадима», только по мотивамъ близкія къ народнымъ, а по языку и форме отъ нихъ далекія, не говоря уже о произведеніяхъ, написанныхъ въ одинъ годъ съ «Песней» или годомъ ранее, каковы «Русская мелодія» (1829), «народность» которой только въ первомъ слове заглавія да въ упоминаніи «певца простого» съ «балалайкою народной» въ рукахъ, или «Русская песня» (1830), въ условно балладной форме и безъ живыхъ красокъ подлинника передающая народное преданіе о женихе-мертвеце.

Песня о теще въ плену у зятя-татарина, видимо, очень заинтересовала Лермонтова, и онъ непременно хотелъ поместить ее въ своей поэме или драме «Мстиславъ». Онъ упорно, несколько разъ отмечаетъ ее въ планахъ задуманнаго произведенія, и отмечаетъ, какъ нечто ему хорошо известное. «Мстиславъ проходитъ мимо деревни. Одна женщина поетъ, баюкая ребенка («Что за пыль... Злы татаровья»). Онъ радуется тому, что эта песнь вдохнетъ ребенку ненависть противъ татаръ»... «Поместить песню печальную о любви или: «Что за пыль пылитъ». Ольга молодая, невинная, ангелъ, поетъ ее»... «Хозяйка-крестьянка баюкаетъ ребенка песнью: «Что за пыль пылитъ»...16.

Песни на этотъ сюжетъ были широко распространены, какъ колыбельныя17, и весьма вероятно, что ссылки Лермонтова въ планахъ «Мстислава» относятся именно къ подлинной народной песне. Надо думать, что осуществись замыселъ «Мстислава» въ те годы, къ которымъ относятся наброски его плана, народная песня явилась бы тамъ въ обработанномъ виде, но то, что мы читаемъ теперь подъ именемъ «Песни» Лермонтова 1830 г., предназначенной для «Мстислава», отмечено чертами неподдельной народной поэзіи, стоитъ резко-одиноко среди аналогичныхъ произведеній того же періода и, по всей вероятности, представляетъ выписку изъ какого-нибудь песеннаго сборника, или запись, сделанную поэтомъ со словъ какой-нибудь нянюшки18.

Итакъ, некоторыя произведенія перваго періода литературной деятельности Лермонтова, по 1832 г., включительно, определенно связаны съ міромъ народной поэзіи. Интересъ къ последней могъ у него возникнуть какъ подъ вліяніемъ близкаго соприкосновенія съ народной средой, такъ и подъ вліяніями общественно-литературными. Онъ могъ знать народныя песни какъ непосредственно изъ устъ народа, такъ и изъ песенниковъ, народный репертуаръ которыхъ въ громадномъ большинстве примыкалъ къ известному сборнику Чулкова-Новикова, изъ сборника Кирши Данилова, изъ журналовъ. Чаще всего въ это время Лермонтовъ обращается къ разбойничьимъ преданіямъ и песнямъ, — быть можетъ, потому, что поэзія дикой воли, тоски, гордаго одиночества и необузданныхъ страстей, которою такъ богаты разбойничьи песни, отвечала его собственному настроенію. Въ 1830 г. Лермонтовъ уже предвидитъ для себя возможность «вдаться въ поэзію народную» и знаетъ, что чистый родникъ ея — въ народныхъ песняхъ, но первыя его обращенія къ нимъ показываютъ, что ихъ образы, формы и языкъ не сделались еще органическимъ достояніемъ поэта.

Это пришло позднее, въ те годы (1834—1837), когда, оставивъ школу гвардейскихъ подпрапорщиковъ, Лермонтовъ серьезно задумался надъ вопросами о правахъ человечества и народности, о судьбахъ европейскаго запада и Россіи. Онъ решалъ ихъ съ явнымъ уклономъ въ сторону славянофильской доктрины, а она властно требовала тщательнаго, любовнаго изученія родной старины и народности, высшее выраженіе которой — народная песня. Интересъ къ прошлому родины, къ народной поэзіи, съ юныхъ летъ жившій въ душе поэта, теперь расширился и углубился. Какъ разъ въ это время онъ занимается русской исторіей, тщательно изучаетъ сборникъ Кирши Данилова и, безъ сомненія, знакомится съ народной поэзіей и изъ другихъ источниковъ. Лучшее доказательство этому — «Песня про купца Калашникова», въ которой, по словамъ Шевырева, свободное подражаніе народной поэзіи «взошло на степень созданія»19.

«Песня про купца Калашникова» корнями своими уходитъ въ юные годы поэта, въ эпоху первыхъ его литературныхъ опытовъ. Тогда въ поэзіи Лермонтова неосознанныя еще стремленія къ народности тесно переплетались съ интересомъ къ родной старине, чаще всего романтически прикрашенной въ духе свободолюбивыхъ «Думъ» Рылеева. Въ эти годы Лермонтовъ набросалъ отрывокъ «Олегъ» (1829), написалъ поэму «Последній сынъ вольности» (1830), въ которой обратился ко временамъ легендарнаго Вадима, составилъ планы «Мстислава» съ такими эпическими заданіями, какъ «татары», «разрушенный Кіевъ», «пиръ у князя», «униженіе князя», разрабатывалъ сюжетъ фантастически-сказочной исторіи молодого варяга, жившаго при дворе князя Владимира, собирался написать шутливую поэму — «Приключенія богатыря»20 и, наконецъ, въ «Вадиме» обращался ко временамъ пугачевщины.

Его любимые образы въ эти годы — певцы, боецъ и его могила, — образы, которые онъ такъ художественно переработалъ впоследствіи въ «Песне про купца Калашникова». Въ «Русской мелодіи» (1829) — «певецъ простой, и безкорыстный и свободный»; въ «песне Барда» (1830) — «дружинъ Днепра певецъ седой... съ гуслями за спиной»; въ «Последнемъ сыне вольности» (1830) — певецъ Ингелотъ, дикой и простой песне котораго внимали «призраки бойцовъ, склонясь изъ дымныхъ облаковъ»; въ «Могиле бойца» (1830) —«певецъ родной земли»; боецъ-Мстиславъ, умирая, проситъ, чтобъ надъ нимъ поставили крестъ и разсказали его дела «какому-нибудь певцу, чтобы этой песнью возбудить жаръ любви къ родине въ душе потомковъ»; самого себя поэтъ называлъ «последнимъ потомкомъ отважныхъ бойцовъ» и завещалъ, чтобы «ни въ чемъ не отказали его могиле»:

Могиле той не откажи
Ни въ чемъ, последуя закону:
Поставь надъ нею крестъ изъ клену
И дикій камень положи.
Когда гроза тотъ лесъ встревожитъ,
Мой крестъ пришельца привлечетъ...21

Къ юнымъ же годамъ поэта относится одно событіе изъ московской хроники, которое, какъ говоритъ преданіе, идущее отъ товарища Лермонтова Парамонова, поразило воображеніе поэта и не осталось безъ вліянія на «Песню про купца Калашникова». Въ гостиномъ дворе въ Москве торговалъ молодой купецъ. Онъ жилъ въ Замоскворечье съ красавицей-женой, жилъ по старине. «Домъ его, какъ большинство старинныхъ купеческихъ домовъ того времени, содержался постоянно подъ замкомъ. Если кому нужно было войти въ него, то онъ долженъ былъ несколько разъ позвонить. Къ воротамъ выходили молодецъ или кухарка и, не отпирая калитки, спрашивали: «кто? кого надо?» — Жена его изъ дому никуда не выходила, кроме церкви или родныхъ, и то не иначе, какъ съ мужемъ, или со старухой свекровью, или же съ обоими вместе». Въ 1831 г. въ Москве жили гусары, вернувшіеся изъ польскаго похода. Одинъ изъ нихъ, увидевъ красавицу въ церкви, сталъ искать ея любви. Исканія гусара были отвергнуты. Тогда онъ силой похитилъ жену купца, въ то время какъ она возвращалась отъ всенощной. Черезъ три дня оскорбленная женщина вернулась домой. Власти хотели замять дело, настаивали на мировой, но купецъ оскорбилъ гусара и наложилъ на себя руки22. Вероятно, отъ этого происшествія на Лермонтова повеяло стариной, когда «люди были совсемъ не то, что въ наши дни», умели всемъ «жертвовать и злобе, и любви»...

Близкимъ предвестіемъ «Песни про купца Калашникова» служитъ «Бояринъ Орша» (1835—1836). Правда, въ этой поэме мало чертъ народно-бытовыхъ и историческихъ, и Лермонтовъ впоследствіи смело могъ переносить изъ нея целыя строфы въ «Мцири», но въ общемъ замысле ея чувствуется нечто отъ народныхъ песенъ о Ваньке-клюшнике, а въ первыхъ стихахъ мы встречаемъ и Грознаго, осыпающаго милостями любимаго боярина, дающаго ему «съ руки своей кольцо, наследіе царей», и упоминаніе объ опричнике, «огорчившемъ» Оршу23.

Такимъ образомъ, «Песня про купца Калашникова» подготовлялась исподволь, и признанія поэта, что она «набросана отъ скуки, чтобъ развлечься во время болезни»24, не противоречатъ этому заключенію, а только подтверждаютъ его: онъ легко «набросалъ» «Песню» потому, что сроднился съ ея замысломъ и съ той формой, въ которую его облекъ, за время подготовительной работы.

«Песня про купца Калашникова» вложена въ уста «гусляровъ молодыхъ, ребятъ удалыхъ», начинается «запевкой» и кончается «славой». И гусляры, и поэтическая рамка, въ которую вставлена «Песня» и ея отдельныя части, сразу веютъ на насъ духомъ подлинной народной поэзіи, любящей зачины, припевы, всякую «причет»). Не выходя за пределы песенъ Кирши Данилова, мы встретимъ и веселыхъ гусляровъ-скомороховъ, которые

Садилися на лавочки,
Заиграли во гусельцы,
Запели они песенку25, и рядъ зачиновъ и припевокъ. Приведемъ одну припевку, въ которой некоторыя детали соответствуютъ Лермонтовской «Песне»:

То старина, то и деянье,
Какъ бы синему морю не утишенье,
А быстрымъ рекамъ слава до моря,
Какъ бы добрымъ людямъ на послушанье,
Молодымъ молодцамъ на перениманье,
Еще намъ веселымъ молодцамъ на потешенье,
Сидючи въ беседе смиренныя,
Испиваючи медъ, зелено вино;
Где-ко пиво пьемъ, тутъ и честь воздаемъ
Тому боярину великому
И хозяину своему ласкову26.

«Песня» открывается картиной царскаго пира:

...за трапезой сидитъ во златомъ венце,
Сидитъ грозный царь Иванъ Васильевичъ.
Позади его стоятъ стольники,
Супротивъ его все бояре да князья,
По бокамъ его все опричники.
И пируетъ царь во славу Божію,
Въ удовольствіе свое и веселіе...

Эта широкая картина, обычная въ нашемъ эпосе, находитъ себе соответствіе хотя бы въ следующемъ месте старины о Мастрюке Темрюковиче», которая вообще заметно повліяла на лермонтовское произведеніе27:

Онъ здравствуетъ, царь-государь, у себя въ каменной Москве,

Во палатахъ белокаменныхъ,

Въ возлюбленной Крестовой своей, —

Пиръ на веселе, повелъ столы на радостяхъ.

И все ли князи, бояра, могучіе богатыри

И гости званые, пятьсотъ Донскихъ казаковъ

Пьютъ, едятъ, потешаются,

Зелено вино кушаютъ,

Белу лебедь рушаютъ28.

Грозный царь веселъ: улыбаясь, велитъ онъ обнести виномъ опричниковъ. «Веселъ сталъ», «распотешился» Грозный и въ народной песне о Мастрюке29. Все пьютъ, славятъ царя. Грустенъ лишь одинъ Кирибеевичъ, который

Въ золотомъ ковше не мочилъ усовъ;
Опустилъ онъ въ землю очи темныя,
А въ груди его была дума крепкая.

Таковъ и Мастрюкъ на пиру у Грознаго:

...единъ не пьетъ да не естъ царской гость дорогой,
Мастрюкъ Темрюковичъ, молодой Черкашенинъ.

И зачемъ хлеба-соли не естъ, зелена вина не кушаетъ,
Белу лебедь не рушаетъ? У себя на уме держитъ...30.

Не видитъ опричникъ, какъ «нахмурилъ царь брови черныя», не слышитъ, какъ, стукнувъ палкою, онъ «дубовый полъ на полчетверти железнымъ пробилъ оконечникомъ». Только отъ «грознаго слова» царскаго очнулся Кирибеевичъ. Въ речи царя, который, совершенно въ духе песеннаго Грознаго, мгновенно заподозрелъ задумавшагося Кирибеевича въ измене, мы находимъ ясное указаніе на то, что Лермонтовъ, кроме варіанта Кирши Данилова, зналъ и другія песни о Мастрюке.

Аль ты думу затаилъ нечестивую?
Али славе нашей завидуешь? — спрашиваетъ Грозный опричника. Ничего подобнаго нетъ у Кирши Данилова, и параллели мы находимъ въ другихъ варіантахъ. Въ песне у Киреевскаго 31 царь спрашиваетъ задумавшагося Кострюка, не лихую ли онъ думу думаетъ. «На царя лихо думаешь, али на мать каменну Москву?» — допытывается Грозный въ старине у Гильфердинга. И уже не въ форме вопроса, а утвержденія сказано въ одномъ варіанте у Киреевскаго;

Одинъ гость не пьетъ, не естъ, не кушаетъ,
Бела лебедя не рушаетъ,
На царя лихо думаетъ:
Ужъ тотъ же гость Кострюкъ-Мострюкъ32.

Глубокой тоскою дышитъ отв етъ опричника:

Сердца жаркаго не залить виномъ,
Думу черную не запотчевать! — говоритъ онъ, варьируя слова народной песни: «ни запить горя, ни заести»33.

Не можетъ царь угадать причину тоски своего любимца: нетъ ему равнаго въ кулачномъ бою, аргамакъ его ходитъ весело, не зазубрилась сабля острая, а на праздничный день онъ «не хуже другого нарядится»:

Кушачкомъ подтянуся шелковымъ,
Заломлю на бочокъ шапку бархатную,
Чернымъ соболемъ оторченную, — говоритъ Кирибеевичъ. Этотъ нарядъ — въ духе типичныхъ щеголей народной песни. «Усы, удалые молодцы» носятъ «кораблики (шапки) бобровые, верхи бархатные»34; у гребцовъ, удалыхъ молодцовъ, «шапочки собольи, верхи бархатные, астрахански кушаки полушолковые»35.

Красны девицы и молодушки любуются на Кирибеевича, лишь не взглянетъ на него Алена Дмнтревна. Описывая ея красоту, Лермонтовъ весь во власти народно-поэтическихъ образовъ. Необходимая принадлежность песенной красавицы — «лента алая, ярославская, подареньице друга милаго», и у Алены Дмитріевны —

Косы русыя, золотистыя,
Въ ленты яркія заплетенныя, несмотря на то, что еще въ день свадьбы расплели ея косу — «девью красоту», и, замужняя, она не могла ею красоваться.

Тоскливо на душе у Кирибеевича, все ему опостылело. Ему скучно «одному по свету маяться». Онъ проситъ царя отпустить его «въ степи приволжскія»:

Ужъ сложу я тамъ буйную головушку,
И сложу на копье басурманское;
И разделятъ по себе злы татаровья

Коня добраго, саблю острую
И седельце бранное черкасское.
Мои очи слезныя коршунъ выклюетъ,
Мои кости сирыя дождикъ вымоетъ,
И безъ похоронъ горемычный прахъ
На четыре стороны развеется.

Грустные мотивы разбойничьихъ и, такъ называемыхъ, молодецкихъ песенъ, известныхъ Лермонтову, какъ мы знаемъ, съ детства, слышатся въ этихъ речахъ Кирибеевича.

Ахъ, не дай же, Боже, жити, жити безъ покою,
Безъ покою-то мне жити, чужихъ женъ любити,

поется въ одной песне36. Въ другой молодецъ такъ жалуется на одиночество:

Ахъ, житье мое, житье бедное,
Одиночество ты проклятое,
Ужъ куды, злодей, наскучило,
Во младыхъ летахъ горе мыкати37.

Одиночество и «таланъ-участь горькая» часто заставляютъ молодца «спознать чужу сторону, чужу-дальную, незнакомую». Чаще всего это Волга, степи приволжскія и мать-Камышенка река, что «ведетъ съ собой круты красны берега и зеленые луга»38. Картина смерти на чужой стороне, которую рисуетъ себе Кирибеевичъ, родственна грустной разбойничьей песне про нехорошій сонъ молодца: ему снится, будто онъ убитъ и лежитъ «на дикой степе», на Бухарской стороне, русые кудри его «буйнымъ ветромъ разнесло», тело его «черны вороны клюютъ»39...

Царь узналъ причину грусти своего любимца, Кирибеевичъ не таитъ «думы нечестивой», — и чело Ивана Васильевича проясняется, съ ласковой речью и царской милостью обращается онъ къ опричнику: Грозный скоръ на гневъ, но отходчивъ, какимъ его помнитъ и народъ въ известныхъ историческихъ песняхъ о взятіи Казани и покушеніи на жизнь сына.

Вторая часть «Песни про купца Калашникова», бытовыми подробностями, несомненно, примыкающая къ разсказу о похищеніи московской красавицы-купчихи гусаромъ, первыми же строками заставляетъ вновь обратиться къ песнямъ о Мастрюке, — и снова къ темъ ея подробностямъ, которыхъ Лермонтовъ не могъ найти у Кирши Данилова. Въ некоторыхъ варіантахъ борьба Мастрюка съ русскими удальцами заменена кулачнымъ боемъ, откуда и прозвище противниковъ Мастрюка «Кулашниковы», некоторыми песнями измененное въ «Калашниковы». Такъ, напримеръ, въ записи г. Демина изъ Калужской губерніи читаемъ:

У насъ есть бойцы,
Удалые молодцы,
Они люди Калашниковы,
Они дети Заложниковы40.

То же самое прозвище находимъ въ сибирскомъ варіанте Гуляева, изданномъ В. Ѳ. Миллеромъ въ статье «Историческія песни изъ Сибири»41. Очевидно, одинъ изъ такихъ варіантовъ и далъ прозвище лермонтовскому Степану Парамоновичу42.

Алена Дмитревна передаетъ мужу страстныя речи опричника. «Моя милая, драгоценная!» — шепталъ онъ ей. Это звучитъ, на первый взглядъ, несколько изысканно, но вотъ начало одной народной любовной песни: «Дорогая моя, хорошая, ты душа ль моя, красна девица!»43.

Хочешь золота али жемчугу?
Хочешь яркихъ камней аль цветной парчи? — спрашиваетъ Кирибеевичъ. Золото, жемчугъ, яркіе камни, цветная парча — обычные посулы влюбленнаго молодца: «подарю тебя парчею и на шею жемчугомъ», пелось, напримеръ, въ широко известной песне «Во селе, селе Покровскомъ»44.

Кабы эта красна девица у молодца жена,
Всю бы золотомъ усыпалъ, жемчужкомъ унизалъ, находимъ къ другой песне45. Кирибеевичъ боится умереть «смертью грешною», а молодецъ песни говоритъ девушке, любящей другого:

Я боюсь тебя, красна девица, изведешь меня,
Пропадетъ моя головушка не за денежку,
Наваляется тело белое по чисту полю46.

Прелестная бытовая подробность:

А смотрели въ калитку соседушки,
Смеючись, на насъ пальцемъ показывали, — находитъ себе соответствіе въ такихъ местахъ народныхъ песенъ:

Ахъ, что сведали соседи приближенные,
Какъ сказали про девицу отцу — матери... или:

Лихи, лихи на насъ люди, ближніе соседи,
Безпрестанно на насъ смотрятъ, а все примечаютъ47.

Разсказъ Алены Дмитревны кончается трогательнымъ обращеніемъ къ мужу и указаніемъ на свое сиротство: умерли мать, отецъ, старшій братъ пропалъ безъ вести. Слезная жалоба девушки напоминаетъ горькія речи Алены Дмитревны:

У меня-ль, у красной девицы,
Ни отца нету, ни матери.

Какъ ни брата, ни родной сестры,
Ни сестры, ни роду-племени48.

Вторая часть Песни» про купца Калашникова заканчивается речью братьевъ Степана Парамоновича49. Они говорятъ, между прочим:

Когда сизый орелъ зоветъ голосомъ
На кровавую долину побоища,
Зоветъ пиръ пировать, мертвеца убирать,
Къ нему малые орлята слетаются.

Орелъ — любимый символъ бойца въ народныхъ песняхъ, а второй стихъ, несколько искусственный на первый взглядъ, является, по всей вероятности, отзвукомъ такихъ стиховъ народной песни: орелъ на вопросъ сокола отвечаетъ:

Я былъ-побылъ на побоищу,
На побоищу, на кровавищу:
Тамъ бьютъ-рубютъ, въ полонъ берутъ50.

Сильнее всего вліяніе народной поэзіи сказалось въ третьей части «Песни про купца Калашникова».

Изъ-за дальнихъ лесовъ, изъ-за синихъ горъ подымается у Лермонтова алая заря, какъ въ народной песне солнце красное всегда показывается

Изъ-за лесу, лесу темнаго,
Изъ-за горъ да горъ высокихъ51.

Заря «умывается снегами разсыпчатыми», смотритъ въ небо чистое, улыбается, «какъ красавица, глядя въ зеркальце», напоминая красавицу народной песни, которая

             ...изъ ручья умывалася,
Во хрустально чисто зеркало гляделася,
Красоте своей девичьей дивилася52.

Заря разыгралася не на радость: будетъ кровавый бой, будетъ смерть. И въ народной лирике картина зари — обычный зачинъ песни о смерти молодца, при чемъ находитъ себе соответствіе и вопросъ («Ужъ зачемъ ты, алая заря, просыпалася?»), заканчивающій описаніе Лермонтова:

Заря ты моя, заря красна!
Зачемъ ты, заря, рано занималася? 53

Картина боя, въ которую, несомненно, вошли черточки, подмеченныя Лермонтовымъ въ 1836 г., во время кулачнаго боя, устроеннаго имъ въ Тарханахъ54, вновь заставляетъ насъ обратиться къ старинамъ о Мастрюке.

Кирибеевичъ «надъ плохими бойцами подсмеиваетъ», а Мастрюкъ, стоя «на крылечке красномъ», кричитъ во всю голову:

А светъ ты, вольной царь, царь Иванъ Васильевичъ!

Что у тебя въ Москве за похвальные молодцы, поученые, славные?

На ладонь ихъ посажу, другой рукой раздавлю55.

На насмешливыя речи Кирибеевича Калашниковъ отвечаетъ такими словами:

...промолвилъ ты правду истинную:
По одномъ изъ насъ будутъ панихиду петь,
И не позже, какъ завтра въ часъ полуденный;
И одинъ изъ насъ будетъ хвастаться,
Съ удалыми друзьями пируючи...
Не шутку шутить, не людей смешить
Къ тебе вышелъ я теперь, басурманскій сынъ,
Вышелъ я на страшный бой, на последній бой...

Въ одномъ варіанте старины о Мастрюке крестьянскій сынъ говоритъ на похвальбы противника:

Не пытавъ силы, похваляешься,
Да гляди — рано не радуйся56.

Въ несколько спутанной старине Киреевскаго, интересной еще и потому, что на бою «крестьянинъ» побежденъ «младымъ княгининымъ братомъ», последній произноситъ слова, очень напоминающія окончаніе речи Калашникова:

Ой ты гой еси, крестьянскій сынъ!
Выходи скорей на борьбу со мной,
На борьбу со мной последнюю,
Что последнюю драку смертную57.

Даже такая мелкая подробность, что Калашниковъ «боевыя рукавицы натягиваетъ», отсылаетъ насъ къ старинамъ о Мастрюке: въ упомянутой уже записи г. Демина читаемъ, что Калашниковы

...по торгу похаживаютъ,
Рукавицы натягиваютъ58.

Калашниковъ убилъ Кирибеевича и предсталъ передъ грозныя очи царя. Царь спрашиваетъ, «вольной волею или нехотя» и за что убилъ онъ опричника. Калашниковъ даетъ смелый ответъ, спокойно ждетъ неизбежной казни и проситъ у царя лишь милостей для ближнихъ.

Въ параллель речамъ царя вспомнимъ прежде всего — и въ последній разъ — отрывокъ изъ старины о Мастрюке, где царь даетъ борцамъ «пофальный листъ» —

Ѣздитъ по инымъ городамъ и ярмонкамъ,
Торговать все товарами разными,

Безъ дани, безъ пошлины,
Безъ государевой подати59, а затемъ обратимся къ лирике разбойничьихъ песенъ, съ которыми речь царя и весь конецъ «Песни про купца Калашникова» стоятъ въ тесной связи.

Въ полуисторической, полуразбойничьей песне, записанной Кохановской въ Харьковской губ., мы находимъ такую параллель къ вопросамъ Грознаго Калашникову:

Ты скажи, скажи, вдалый молодецъ,
Ты за что вбилъ мово подручника,
Молодаго мово опричника?
Я скажу тебе, православный царь,
Я за что убилъ зла татарченка,
Молодого твово опричника:
Я убилъ его за дурны дела60.

Заключительное обращеніе царя къ Калашникову явно навеяно широко распространенной разбойничьей песней, схема которой такова: разбойникъ передъ очами царя, вопросы царя, ответы молодца, царская похвала за нихъ, «пожалованіе» казнью. Эта песня, — «Не шуми, мати зеленая дубровушка», — где царь хвалитъ молодца за то, что онъ «умелъ воровать, умелъ ответъ держать», и жалуетъ его «середи поля хоромами высокими — что двумя ли столбами съ перекладиной», весьма вероятно, была известна Лермонтову. Онъ могъ ее знать и изъ песенниковъ, где, по указаніямъ Соболевскаго (т. VI, 424—429), она печаталась съ 1780 г.61, и изъ «Новаго Живописца», № 8, 1830 г., где она была напечатана и въ подлинномъ виде и въ переделке, и изъ «Капитанской дочки» Пушкина, вышедшей въ 1833 г., наконецъ, просто изъ устъ народа: она была такъ распространена, что песенники ссылались на ея «голосъ» для указанія на какой мотивъ петь другія песни62.

Наступаетъ моментъ казни. На площади собирается народъ, «заунывный гудитъ, воетъ колоколъ». По высокому месту лобному ходитъ принаряженный палачъ съ большимъ навостреннымъ топоромъ. Калашниковъ трогательно прощается съ братьями. Вотъ какъ описываетъ приготовленія къ казни разбойничья песня:

Изъ Кремля, Кремля, крепка города,
Отъ дворца, дворца государева,
Что до самой ли красной площади
Пролегала тутъ широкая дороженька.
Что по той ли по широкой по дороженьке
Какъ ведутъ казнить тутъ добра молодца...
Передъ нимъ идетъ грозенъ палачъ,
Во рукахъ несетъ остеръ топоръ,
А за нимъ идутъ отецъ и мать,
Отецъ и мать, молода жена63.

Прощаясь съ братьями, Калашниковъ проситъ ихъ помолиться за его душу грешную. Съ такою же просьбою обращается и молодецъ въ народной песне:

Ахъ, прости, прости, міръ и народъ Божій,
Помолитеся за мои грехи,
За мои грехи тяжкіе64.

Казнили Степана Калашникова «смертью лютою, позорною» и схоронили за Москвой-рекой, —

На чистомъ поле промежъ трехъ дорогъ:
Промежъ тульской, рязанской, владимірской,
И бугоръ земли сырой тутъ насыпали,
И кленовый крестъ тутъ поставили.
И гуляютъ, шумятъ ветры буйные
Надъ его безыменной могилкою.

И проходятъ мимо люди добрые:
Пройдетъ старъ человекъ — перекрестится,
Пройдетъ молодецъ — пріосанится,
Пройдетъ девица — пригорюнится,
А пройдутъ гусляры — споютъ песенку.

Калашниковъ у Лермонтова ничего не говоритъ о месте погребенія, о своей могиле, но ея картина — выполненіе того завещанія, которое оставилъ молодецъ народной песни:

Вы положите меня, братцы, между трехъ дорогъ:
Между Кіевской, Московской, славной Муромской;
Въ ногахъ-то поставьте мне моего коня,
Въ головушки поставьте животворящій крестъ,
Въ руку правую дайте саблю острую!
И пойдетъ ли, иль поедетъ кто, — остановится,
Моему кресту животворному онъ помолится,
Моего-то коня, моего ворона испугается,
Моего-то меча, меча остраго устрашится онъ65.

Мы указали на связь «Песни про купца Калашникова» съ длиннымъ рядомъ произведеній народной словесности: со старинами, разбойничьими и бытовыми песнями. Проследивъ въ «Песне» отголоски старинъ о Мастрюке, мы могли убедиться, что знакомство поэта съ былевой поэзіей не ограничивалось темъ, что онъ могъ найти въ сборнике Кирши Данілова. Мы видели, какъ даже въ мелкихъ подробностяхъ, въ орнаменте широкой картины, поэтъ веренъ народной песне. Но «Песня про купца Калашникова» — не мозаика: въ ней нетъ текстуальныхъ совпаденій со старинами и лирическими песнями, нетъ чисто-механическаго соединенія разноцветныхъ лоскутковъ, выхваченныхъ тамъ и сямъ изъ народныхъ песенъ; ея образы, форма и настроеніе художественно закончены. Возьмемъ, напримеръ, Кирибеевича. Лермонтовъ не имелъ для него готовой модели ни въ исторіи Карамзина, ни въ следовавшихъ ей историческихъ романахъ66, где опричники — только злодеи и грубые насильники, ни въ народныхъ песняхъ, въ которыхъ опричникъ или мелкая деталь въ картинахъ пира грознаго царя, или «Малюта палачъ, сынъ Скурлатовичъ», типичный злодей исторической песни, лишенный и тени чего-либо человечески-привлекательнаго. Для Кирибеевича Лермонтовъ по крупицамъ собиралъ песенный матеріалъ и затемъ силой изумительнаго поэтическаго синтеза и художественнаго прозренія создалъ цельный, пспхологически-законченный образъ.

«Песня» — не «упражненіе талантливаго поэта» на народныя темы67, а зрелое созданіе генія, который органически воспринялъ, сделалъ своимъ собственнымъ достояніемъ мотивы, образы и краски народной поэзіи, ассимилировалъ ихъ съ темъ, чемъ искони владелъ его творческій духъ. Когда, внимательно вчитываясь въ «Песню», мы находимъ въ ней, на ряду съ народнымъ песеннымъ складомъ, типичные пріемы народнаго песеннаго творчества, — эпическую детальность описаній, ретардаціи, соединеніе синонимическихъ выраженій, тавтологіи, отрицательныя сравненія и пр., — мы воспринимаемъ все это не такъ, какъ декоративную народность языка въ некоторыхъ стихотвореніяхъ Алексея Толстого: мы не чувствуемъ ни тени подделки, ни тени какого-либо нарочитаго усилія68.

Вглядитесь въ краски «Песни», въ буквальномъ смысле этого слова: солнце красное, тучи синія, златой венецъ, золоченый ковшъ, очи темныя, брови черныя, черный соболь, косы золотистыя, ленты яркія, грудь белая, белая скатерть, снегъ белый, синія горы, заря алая, стена белокаменная, рубаха красная, запонка яркая — все ясные, определенные тона: белый, черный, синій, красный, алый, — совершенно въ духе народной поэзіи, не любящей полутоновъ и полутеней, и вместе съ темъ соединеніе яркихъ эпитетовъ съ определяемыми такъ просто, такъ естественно, что какъ-то не является мысли о заранее обдуманномъ подборе красокъ: оне сами ложились въ нужный моментъ на палитру художника, сроднившагося съ міромъ народной поэзіи. Лермонтовъ, подобно Калашникову, боецъ-победитель: онъ одолелъ, подчинилъ себе народную песню, и, послушная, она унесла его изъ міра жалкой современности въ далекую старину, къ людямъ цельнымъ, сильнымъ въ любви и злобе...

Въ последніе годы жизни Лермонтова, на Кавказе, его общеніе съ міромъ народной поэзіи не оборвалось: вращаясь среди казаковъ, верныхъ хранителей старой песни, поэтъ вновь прикоснулся къ чистому роднику народной поэзіи и создалъ «Казачью колыбельную песню» (1840) и «Дары Терека» (1839).

Существуетъ преданіе, что Лермонтовъ написалъ «Казачью колыбельную песню» подъ непосредственнымъ впечатленіемъ пенія казачки, убаюкивавшей ребенка. Быть можетъ, это была та самая песня (или ея варіантъ), которую приводитъ г. Семеновъ изъ сборника Панкратова «Гребенцы въ песняхъ»:

Какъ у насъ-то было на тихомъ Дону,
Что у насъ-то было въ зеленомъ саду,
Что подъ грушею было, грушею зеленою,
Подъ яблонью было, яблонью кудрявою,
На цветочкахъ было на лазоревыхъ,
На травушке было на шелковенькой,
На кроватушке было на тесовенькой,
На перинушке было на пуховенькой —
Что мать сына воспородила,

Что белою грудью мать сына вскормила,
Пеленала мать сына въ пеленочку камчату,
Что качала мать сына въ зыбочке кипарисовой,
Берегла-то мать сына отъ ветра, отъ вихоря,
Берегла-то мать сына отъ солнышка отъ краснаго,
Берегла мать сына отъ сильныхъ дождиковъ,
Не уберегла мать сына отъ службицы государевой69.

Мать-казачка, убаюкивающая любимаго сына, котораго ждетъ тяжелая служба — образъ, близкій къ Лермонтовскому. Сцена проводовъ матерью молодого сына-казака, быть можетъ, навеяна довольно распространеннымъ песеннымъ мотивомъ — проводами добра-молодца красной девицей или молодой женой, которые стоятъ «у стремячка у праваго».

Что касается «Даровъ Терека», то къ двумъ параллелямъ г. Семенова мы сделали бы добавленіе.

«Стальные налокотники» убитаго кабардинца со стихомъ Корана, который, «писанъ золотомъ», напоминаютъ г. Семенову «налокотники позлащенные» гребенской песни, а «светлорусая коса» убитой молодой казачки — неизменную «косу русую» песенныхъ красавицъ-казачекъ. Намъ припоминается песня, перепечатанная у Соболевскаго изъ «Терскихъ Ведомостей» 1868 г.:

Ой ты, батюшка, нашъ батюшка,
Быстрый Терекъ ты Горыничъ!
Про тебя лежитъ слава добрая,
Слава добрая, речь хорошая!
Ты прорылъ-прокопалъ горы крутыя,
Леса темные;
Ты упалъ. Терекъ Горыничъ, во синее море,
Во Каспійское;
И на устье ты выкатилъ белъ горючій камень.
Тутъ и шли, прошли гребенскіе казаки со батальицы,
Что съ той-то батальицы со турецкой;
Не дошедши они до белаго камушка, становилися;

Становилися они, дуванъ дуванили.
Что на каждаго доставалося по пятьсотъ рублей,
Атаманушке съ есаулами по тысяче;
Одного-то добраго молодца обдуванили:
Доставалось ему, добру молодцу, красная девица,
Какъ уборъ-то, приборъ на красной девице — во пятьсотъ рублей,
Русая коса — во всю тысячу,
А самой-то красной девице — цены нетути70.

«Терскъ Горыничъ, батюшка», что «прорылъ-прокопалъ горы крутыя», напоминаетъ Терекъ Лермонтова, который «родился у Казбека» и воетъ, дикъ и злобенъ,
Межъ утесистыхъ громадъ.

«Терекъ Горыничъ, упавшій во синее море, во Каспицкое», выкатилъ на устье белъ-горючъ камень, — Терекъ Лермонтова пригналъ сынамъ Каспія «стадо целое валуновъ». Есть въ конце песни и красная девица «съ русой косой во всю тысячу», а самой девице «цены нетути», какъ тому «безценному дару», который оделъ «влагой страсти» темно-синіе глаза старика Каспія....

Лермонтовъ унесъ въ могилу

...летучій рой
Еще незрелыхъ, темныхъ вдохновеній, и мы не знаемъ, какъ зазвучали бы въ его поэзіи народные мотивы, если бы его творческая деятельность не оборвалась такъ безжалостно-рано. Но эти мотивы не замолкли бы: порукой за то не только «Песня про купца Калашникова», не только поразительное уменіе, съ которымъ Лермонтовъ въ индивидуальныхъ образахъ Максима Максимыча и стараго солдата («Бородино») вскрылъ черты народной психологіи, но и его «странная любовь» къ родине, къ ея «печальнымъ деревнямъ», немыслимымъ безъ песни...

Н. Мендельсонъ.

Сноски

1 П.А.Висковатый, Михаилъ Юрьевичъ Лермонтовъ. Жизнь и творчество. М. 1891, стран. 18, 19, 22.

2 Полное собраніе сочиненій М. Ю. Лермонтова. Изданіе разряда изящной словесности Императорской Академіи наукъ, т. IV, 299—300. Въ дальнейшемъ все ссылки делаются на это изданіе.

3 Висковатый, 90.

4 Сочиненія, т. IV, 350—351. Набросокъ 1831 г. («При дворе князя Владиміра былъ одинъ молодой витязь») какъ будто говоритъ о знакомстве Лермонтова съ фантастическими сказками книжнаго происхожденія. Еще позднее, въ записной книжке, подаренной поэту кн. Одоевскимъ въ 1841 г., Лермонтовъ упоминаетъ сказочнаго героя Еруслана Лазаревича (Сочиненія, т. IV, 352).

5 Характерно, что «Женихъ» носилъ подзаголовокъ —«простонародная сказка», а «Утопленникъ»—«простонародная песня». (См. Н. Синявскій и М. Цявловскій, Пушкинь въ печати, стран. 44, 61).

6 См. Трубицынъ, О народной поэзіи въ общественномъ и литературномъ обиходе первой трети XIX в., главы VII и VIII.

7 Существуетъ предположеніе, что Мерзляковъ давалъ Лермонтову частные уроки и былъ вхожъ въ домъ его бабушки. Говорятъ, что, когда надъ Лермонтовымъ стряслась беда по поводу его стихотворенія на смерть Пушкина, Арсеньева воскликнула: «И зачемъ это я, на беду свою, еще брала Мерзлякова, чтобъ учить Мишу литературе! Вотъ до чего онъ довелъ его» (Висковатый, 41).

8 См. особенно главы XV—XXIV, а также въ XIV гл. сцену встречи Вадима съ нищей старухой; между прочимъ, ея слова («чтобы тебе ходить — спотыкаться, пить — захлебнуться») напоминаютъ песни, въ которыхъ молодая жена съ такими же пожеланіями обращается къ постылому мужу или свекру.

9 Описаніе, несомненно, сделано Лермонтовымъ по личнымъ впечатленіямъ; оно начинается словами: «До сихъ поръ въ густыхъ лесахъ Нижегородской, Симбирской, Пензенской и Саратовской губерній»...

10 Древнія россійскія стихотворенія, собранныя Киршею Даниловымъ и вторично изданныя. М. 1818, стран. 409—413. См. также «Сочиненія» М. Д. Чулкова, изданіе отделенія русскаго языка и словесности Императорской Академіи Наукъ, С.-Пб. 1913, т. I, 722.

11 Чулковъ, 694.

12 Сочиненія, т. IV, 355.

13 Чулковъ, 571. См. тамъ же, стран. 681.

14 Острогорскій. Этюды о русскихъ писателяхъ, 87. К. Тр— нкій, М. Ю. Лермонтовъ, 29. Упомянутая книга Трубицына, 471.

15 Историческіе и народно-бытовые сюжеты въ поэзіи М. Ю. Лермонтова (Чтенія въ Историч. обществе Нестора летописца, кн. VI, 208).

16 Сочиненія, т. IV, 353—354.

17 Въ альманахе Максимовича «Денница» на 1831 г. варіантъ этой песни напечатанъ съ такимъ примечаніемъ: «Старинная прекрасная песня сія, которую и теперь еще поютъ нянюшки, получена отъ г. Племянникова». Въ VII выпуске песенъ Киреевскаго приводится изъ «Воронежской Беседы» 1861 г. разсказъ Кохановской о томъ, что она слышала эту песню изъ устъ женщины образованнаго класса. Текстъ песни, перепечатанный изъ «Денницы» въ № 4 «Московскаго Телеграфа» за 1831 г., тождественъ съ текстомъ въ «Сказаніяхъ» Сахарова. Въ VII выпуске песенъ Киреевскаго (стран. 56—60 и стран. 190—212 приложенія къ VII выпуску) напечатаны многочисленные варіанты интересующей насъ песни. Въ некоторыхъ изъ нихъ, а также въ песне изъ «Денницы», мы находимъ, какъ и у Лермонтова, характерное «кужель» вместо «куделю» или «кудель» (VII вып., приложеніе, 195, 196, 199). «Узнаніе» по примете на груди, какъ у Лермонтова, встречается въ трехъ песняхъ (VII вып., 59, прилож., 197, 199). Варіанты этой песни есть у Шейна («Русскія песни», т. I), у Добровольскаго («Смоленскій этнографическій сборникъ», т. IV, 605). См. также статью Ветухова, Народныя колыбельныя песни («Этнографическое Обозреніе», кн. XII и XIII). Ближе всехъ къ тексту Лермонтова варіантъ, записанный Кохановской и помещенный у Киреевскаго. Отметимъ кстати одну ошибку, вкравшуюся въ интересную статью г. Давидовскаго «Генезисъ «Песни о купце Калашникове» («Филологическія Записки», 1913 г., вып. IV и V). Онъ утверждаетъ, что песня «Что въ поле за пыль пылитъ» записана въ Саратовской губерніи. Никакихъ данныхъ для этого нетъ, и не потому ли появилось это странное утвержденіе, что «Песня», приписываемая Лермонтову, впервые была напечатана въ «Саратовскомъ Листке» за 1875 г.?

18 Обследованіе тетради Лермонтова (XX тетрадь лермонтовскаго музея) могло бы, вероятно, более осветить этотъ вопросъ. Къ сожаленію, мы не могли этого сделать. Интересно, что академическое изданіе не даетъ къ «Песне» никакихъ черновыхъ варіантовъ (т. I, 391).

19 «Москвитянинъ», 1841 г., IV, 528.

20 Сочиненія, т. IV, 352—357.

21 Сочиненія, т. I, 264.

22 Мартьяновъ, «Изъ записной книжки» «Историческій Вестникъ», 1884, IX, 593—595.

23 Образъ Грознаго царя рисовался Лермонтову и ранее; въ «Панораме Москвы», относящейся ко времени пребыванія поэта въ военной школе, читаемъ: «его (храма Василія Блаженнаго) мрачная наружность наводитъ на душу какое-то уныніе: кажется, видишь передъ собою самого Іоанна Грознаго, но таковымъ, каковъ онъ былъ въ последніе годы своей жизни».

24 Сочиненія, т. II, 451.

25 Кирша Даниловъ, 19.

26 Кирша Даниловъ, 283. Интересно отметить, что следы песенныхъ пріемовъ гусляровъ-скомороховъ особенно часты въ песняхъ объ Иване Грозномъ. См. В. Ѳ. Миллеръ. Къ песнямъ о взятіи Казани, «Этнографическое Обозреніе», кн. LXXXI—LXXXII.

27 Еще Белинскій указалъ, на это; см. «Полное собраніе сочиненій» подъ редакціей Венгерова, т. VIII, 282.

28 Кирша Даниловъ, 38—39.

29 Киреевскій, вып. VI, 55, 94.

30 Кирша Даниловъ, 39. Прелестная деталь «Песни» — «опустилъ онъ въ землю очи черныя»— обычна въ народныхъ песняхъ: горюющій молодецъ всегда потупляетъ «ясны очи во мать во сыру землю» (см., напримеръ, у Чулкова, 623).

31 VI, 178.

32 VI, 151. См. С.К.Шамбинаго, Песни-памфлеты XVI века, 26, 36, 48.

33 Чулковъ, 698.

34 Кирша Даниловъ, 409.

35 Чулковъ, 168—169.

36 Чулковъ, 453.

37 Тамъ же, 466.

38 Тамъ же, 168.

39 Песни, собранныя Мордовцевой и Костомаровымъ («Летописи русской литературы и древности», т. IV, 78).

40 В. Ѳ. Миллеръ, Къ песнямъ объ Иване Грозномъ. «Этнографическое Обозреніе», кн. LXII.

41 Въ «Известіяхъ» 2 отделеніе Академіи Наукъ, т. IX, кн. I.

42 Кстати, не навеяно ли прозвище опричника «Кирибеевичъ» именемъ сказочнаго царя Кирбита или Кирибита (Афанасьевъ, Сказки, т. I, № 93 с.)?

43 Чулковъ, 196.

44 Тамъ же, 232.

45 Сборникъ сведеній для изученія быта крестьянскаго населенія Россіи, в. II, 222.

46 Чулковъ, 440.

47 Тамъ же, 457, 229.

48 Тамъ же, 432.

49 Характерно, что въ старинахъ о Мастрюке его сопротивниками являются братья Калашниковы.

50 Киреевскій, VII, 196 (одинь, изъ варіантовъ песни о теще въ плену у зятя).

51 Чулковъ, 202.

52 Чулковъ, 436, «Летописи русской литературы», т. IV, 103.

53 А.И.Соболевскій, Великорусскія народныя песни, т. VI, № 361.

54 Висковатый (стран. 229) приводитъ следующій разсказъ старушки Ускоковой, помнившей Лермонтова: «...«Билися на первомъ снеге. Место то оцепили веревкой — и много нашло народу; а супротивникъ сына моего прямо по груди-то и треснулъ, такъ, значитъ, кровь пошла. Мой-отъ осерчалъ, да и его какъ хватитъ — съ ногъ даже сшибъ. Михаилъ Юрьевичъ кричитъ: «Будетъ! Будетъ, еще убьетъ!»...

55 Кирша Даниловъ, 42.

56 «Летописи русской литературы», 18.

57 Киреевскій, VI, 185.

58 Одна черточка въ картине боя носитъ автобіографическій характеръ. На широкой груди Калашникова виселъ медный крестъ со святыми мощами изъ Кіева. После смерти Лермонтова осталось четыре образа и нательный крестъ съ мощами (см. Л. Семеновъ, Лермонтовъ и Левъ Толстой, 129).

59 Гильфердингъ, Онежскія былины, 1873 г., стран. 1332.

60 Пользуясь этой песней, должны оговориться, что подлинность ея намъ кажется несколько сомнительной. См. особенно ея конецъ, нами опущенный. Киреевскій, VI, 201.

61 Чулковъ, 173.

62 Трубицынъ, 47, 94. См. также «Мелкія этнографическія заметки» В.В.Каллаша въ LII книге «Этнографическаго Обозренія».

63 Чулковъ, 418.

64 Тамъ же, 420.

65 Соболевскій, т. VI, № 401.

66 Объ этомъ см въ упомянутой выше статье г. Давидовскаго.

67 См. статью Ц.П.Балталона, «Песня про купца Калашникова» М. Ю. Лермонтова, критико-педагогическая заметка. «Русская Школа» 1892 г., № 5—6. Статья вызвала возраженіе С.Брайловскаго, Оборона Лермонтовской «Песни про купца Калашникова», «Русская Школа», 1893 г., № 7—8. Ответъ Балталона на статью Брайловскаго напечатанъ въ томъ же журнале, 1893 г., № 9—10.

68 Въ одномъ месте «Песни» замечается какъ будто некоторая невыдержанность въ народномъ складе речи.

Иль зазубрилась сабля закаленная?
Или конь захромалъ худо-кованый?
Или съ ногъ тебя сбилъ на кулачномъ бою,
На Москве-реке, сынъ купеческій? —

спрашиваетъ Грозный Кирибеевича, тогда какъ, несколькими стихами выше, онъ говоритъ:

Аль ты думу затаилъ нечестивую?
Али славе нашей завидуешь?
Али служба тебе честная прискучила?

69 Семеновъ, 119, 421—424.

70 Соболевскій, т. VI, № 373.

© 2000- NIV