Нольман М. - Лермонтов и Байрон (страница 6)

Страница: 1 2 3 4 5 6

У Байрона Лермонтов учился «воевать с людскими предрассудками». Вероятно, Байрона Лермонтов имел в виду, когда писал в «Сашке»:

  Клянусь, иметь великий надо гений,
  Чтоб  разом сбросить цепь  предубеждений...

(Т. III, стр. 374.)

Байрон действительно «разом» порвал с аристократическим обществом, жил своими нуждами и запросами. Лермонтов, как и другие «лучшие люди из дворян» в России, еще не осуществил этого разрыва. Превосходство Лермонтова сказалось в другом. Если Байрон, по словам Белинского, стремился «не столько к изображению современного человечества, сколько к суду над его прошедшей и настоящей историей», то Лермонтов, по-своему продолжая этот «суд», переходит к реалистическому «изображению» типических явлений современности. Указав на близость Шиллера и Байрона, Гёте в то же время заметил, что «последний превосходит его в знании света». Лермонтов в этом отношении опередил не только автора «Коварства и любви», но и автора «Дон-Жуана». Правда, не сразу. Вопрос, заданный поэтом самому себе еще в 1831 г., «но что такое свет?» получил исчерпывающий ответ только много позднее, когда, «узнав хорошо свет и пружины общества» («Княжна Мери»), Лермонтов, подобно воспетому им поэту, «восстал... против мнений света», «душного для сердца вольного и пламенных страстей», и создал свою знаменитую «Думу». 1840 г. Лермонтов встретил стихотворением, по теме перекликающимся с ранним. Но если в 1831 г. он ограничился лишь признанием:

          Я любил
  Все обольщенья света, но не свет,
  В котором я минутами лишь жил...

(Т. I, стр. 173.) то теперь, когда «шум толпы людской спугнет мечту мою», поэт разражается пламенным гневом:

  О, как  мне хочется смутить  веселость  их,
  И  дерзко бросить им в глаза железный  стих,
  Облитый горечью и злостью!..

   (Т. II, стр. 59.)

Ненавидя «образы бездушные людей, приличьем стянутые маски» (т. II, стр. 58); не сгибая колен «перед идолами света» (т. II, стр. 119); страдая «среди ледяного, среди беспощадного света» (т. II, стр. 63); не в силах порвать «светские цепи», Лермонтов и как художник следует Байрону, создавшему жанр сатирико-реалистической поэмы («Беппо», «Дон-Жуан»), который через Пушкина («Граф Нулин», «Домик в Коломне») привился и в России, но окончательно упрочился и приобрел особую остроту только у Лермонтова. «Как жизнь, разнообразен мой роман», — говорил Байрон о «Дон-Жуане». Но Лермонтова, уже в гораздо меньшей степени, чем Пушкина, могло удовлетворить его «шекспировское разнообразие». Если раньше он довольствовался воспеванием «свободы, мщенья и любви», то теперь преобладающих в «Дон-Жуане» мотивов («вдохновлен любовью и войной») уже явно недостаточно. Недостает того, что Толстой впоследствии назвал «миром» действительности не политической в тесном смысле слова, какая преобладает у Байрона, а социально-психологической. Правда, и темы «Дон-Жуана» были близки Лермонтову, занимали одно из центральных мест в его творчестве. Как и Байрон, Лермонтов воспевал и оплакивал чистую земную любовь, поруганную в современном обществе. Пестель в «Русской правде» доказывал необходимость завоевания Кавказа, что поэтически поддерживал Пушкин, Грибоедов был послом в Персии, а Лермонтов, сам участвовавший в «покорении» и даже иногда примирявшийся с ним, уже увидел, «за гранью дружеских штыков», «плен» для ребенка («Мцыри») и для целой страны («Кавказу», «Спор»). Глубже понимая трагическую неизбежность захватнических войн, Лермонтов, вслед за Байроном, показывал, что это «бойня», что «война священная — только за свободу». Сколько сарказма в словах Лермонтова: «воевать с людскими предрассудками труднее», чем «за белый крестик жизнью рисковать»! У Лермонтова реалистические картины войны («Валерик» и другие стихотворения) отличаются от байроновских (в «Дон-Жуане») еще большей будничностью и правдивостью.

«Тамбовская казначейша» характерами действующих лиц, если не сюжетом, напоминает «Беппо». Супруги Бобковские и штаб-ротмистр Гарин вызывают в памяти Лауру, «турка», ее первого мужа, и графа. Здесь та же скука и пустота «дворянского круга», тот же вызов лицемерию и ханжеству, тот же «несвязный рассказ», «нежданная развязка», то же желание кончить дело «полюбовно». Правда, положение героинь разное, и, что самое главное, в лермонтовской повести больше злости и презрения к уродствам жизни. В этом она ближе к общему тону «Дон-Жуана.

Влияние байроновского романа в стихах, правда осложненное «Онегиным», явственно и в «нравственной поэме» «Сашка», которая даже названа «романом», и в «Сказке для детей». Описание жизни героя и героини восходит к описанию юности Дон-Жуана. Сашка в известном смысле может даже быть назван русским Дон-Жуаном. Это «добрый малый», «чуждый общественных связей», растрачивающий жизнь на самые элементарные уроки «науки страсти нежной». Разнообразие, отсутствие четкого плана, отступления и подгонка сюжета, некоторая «темность» замысла — все это идет от Байрона, как и основная сатирическая струя. Автор «Дон-Жуана» говорил:

Не  все  ж  свои  оплакивать  страданья,
И  так  как  жизнь  —  лишь  горестный  обман,
Что  может  привести  в  негодованье,
И  выставка  пустая, то не  грех
Дарить  всему на свете  только  смех.

(Пер. П. Козлова, песнь VII, строфа 2.)

Лермонтов также отходит от своего старого романтического героя, с его «слезами», «бурями», «жадным сомнением» и безбрежными желаниями, удрученного думой, что жизнь — «скверное наследство»:

...ныне
Осталось сердцу, вместо  слез, бурь  тех,
Один  лишь отзыв — звучный, горький  смех...

(Т. III, стр. 385.)

Анализируя «Думу», мы уже отмечали специфику лермонтовской «сатиры». Ни «звучный, горький смех», ни даже «железный стих, облитый горечью и злостью», в отличие от Байрона, не могли быть последним словом Лермонтова. Не случайно «Сашка» и «Сказка для детей» остались незаконченными. Лермонтов чувствовал, что

Умчался век эпических  поэм,
И  повести в стихах пришли в упадок.

(Т. III, стр. 419.)

Сатирические повести в стихах оказались лишь переходной ступенью к новому, не известному Байрону и даже Пушкину, жанру прозаического романа, наиболее отвечающему задачам не только максимально объективного описания «болезней века», но и вскрытия их причин. А новый жанр, естественно, требовал и нового метода. В «Сашке» автор еще не развертывал психологического анализа, который в «Герое нашего времени» становится основным.

Образ Печорина долго вынашивался. Арбенин из «Маскарада», Александр из «Двух братьев», наконец, Печорин в «Княгине Лиговской» и романе «Герой нашего времени» — это, после «Мцыри» и «Демона», третий цикл, самый задушевнейший, самый оригинальный, отразивший все трудности пути к реализму. Эти трудности усугубляются тем, что Лермонтов не отбрасывает романтические мотивы, а реалистически их переосмысливает. Неизвестный в «Маскараде», слишком смахивавший на мстителя из «Лары», в следующей редакции передает свои функции Казарину. Уже у Пушкина «мщение» было снижено до уровня пустой и глупой дуэли. «Мщение» Грушницкого становится бесчестным. Однако самое интересное заключается в том, что и центральный герой утрачивает свои загадочные, байронические очертания. «Лорда Байрона портрет» в кабинете Онегина заменен у Жоржа Печорина («Княгиня Лиговская») картиной «неизвестного русского художника, не знавшего своего гения... Глаза, устремленные вперед, блистали тем страшным блеском, которым иногда блещут живые глаза сквозь прорези черной маски». «Их луч испытующий и укоризненный, улыбка более презрительна, чем насмешлива». «Картина сделалась его собеседником в минуты одиночества и мечтания, и он, как партизан Байрона, назвал ее портретом Лары» (т. V, стр. 115). Нарисованный здесь образ, к которому Лермонтов вновь вернется в набросках рассказа, интересно сопоставить с прежним представлением о байроническом герое («На картину Рембрандта»). Сопоставление покажет, что, в соответствии с общей эволюцией творчества, от героев восточных поэм с их мятежными страстями Лермонтов перешел к скептицизму Байрона.

Герой романа, действие которого, в отличие от повести, было снова перенесено на Кавказ, не на поэтически-дикий Кавказ поэм, а на великосветский курорт, сохранил ряд черт байронического героя. Ему тоже выпало роковое предназначение быть «топором в руках судьбы», его глаза, как у Лары, не смеялись, когда улыбались губы, он «соблазнитель», «похититель», «мститель» и т. д.

Но, как хорошо показал Белинский, черты байронического героя в Печорине (в «Бэле» он «таинственное лицо») преодолеваются (в «Княжне Мэри» «туман рассеивается, загадка разгадывается»). Люциферовские идеи: «А что такое счастье? насыщенная гордость» — опровергаются всем ходом романа. Когда же рецидивы романтизма всплывают наружу, происходит реальнейшая вещь — «Печорин впадает в Грушницкого».

«Ежели вы верили возможности существования всех трагических и романтических злодеев, отчего же вы не верите в действительность Печорина?» (т. V, стр. 186) — спрашивал Лермонтов. Его реалистический герой, в отличие от прежних, «не стал ни злодеем, ни святым», ни даже тем и другим одновременно. «В этом отношении Печорин принадлежал к толпе» (т. V, стр. 464), — пояснял автор, рисовавший в нем «портрет, составленный из пороков всего нашего поколения в полном их развитии» (т. V, стр. 186).

Уже романтического героя Лермонтов раздваивал, руководясь следующими соображениями: «разве ангел и демон произошли не от одного начала?»; «что такое величайшее добро и зло? — два конца незримой цепи, которые сходятся, удаляясь друг от друга» («Вадим», т. V, стр. 14, 21). От этой общей формулы взаимосвязи сильных и слабых сторон героя до конкретизации ее — весь путь Лермонтова, искавшего причин этого раздвоения. Преодолеть Байрона на его собственной почве было невозможно. Печорин — уже сознательное реалистическое обобщение. И если в романтических обобщениях Лермонтов был связан преимущественно с Байроном, то в реалистических, кроме «горькой сатиры» Байрона, он опирался на опыт родоначальника новой русской литературы, утвердившего в ней бесстрашие художественного критического анализа и глубоко человеческий моральный подход к жизненным явлениям. Но Лермонтов углубляет пушкинскую характеристику «современного человека», изображенного «довольно верно» певцом «развратного Жуана» («Евгений Онегин», глава 7, строфа 22). Наряду с усилением негативной стороны, «пороков» героя, Лермонтов усиливает положительные стороны (неудовлетворенность настоящим, поиски).

  Недуг, которого  причину
  Давно  бы отыскать  пора,
  Подобный  английскому  сплину,
  Короче  русская  хандра,

«овладел» Онегиным, более типическим, хотя тоже страдающим и мечущимся. Бесплодность поисков приводит Печорина в отчаяние, но в отчаянии рождается мысль о «причинах», наконец, «отысканных». Благодаря этому относительно Печорина излишни даже доказательства, что он не «пародия», приводимые Пушкиным для своего героя. Какой мучительный, зигзагообразный путь вел к этому современному Онегину! Но зато какие приобретения! И значительная доля их относится за счет того, что Лермонтов, в более зрелую эпоху, чем Пушкин, воспринял, перечувствовал и начал преодолевать в себе «байроновское» состояние, характеризующее переходный период с его «бурями», «мятежностью», «страстями» и «думами», с его безудержными стремлениями и поисками «цели».

Отмеченная Белинским «двойственность Печорина» — огромный шаг вперед по сравнению с Байроном и Пушкиным, хотя и у них, особенно у последнего, было сознание этой двойственности. Но Лермонтов резко подчеркнул ее, тогда как в Байроне Пушкин имел некоторое основание сказать, что он

  Облек  в  унылый  романтизм
  И  безнадежный  эгоизм, — а сам Пушкин недостаточно ясно видел сильные, протестующие стороны «эгоизма».

В противоречивых характеристиках героев Лермонтова отразился диалектический XIX век, тогда как Байрон еще не был свободен от метафизики XVIII в. Реализм был знамением времени и подготовлялся всем творчеством, вызревал в отдельных описаниях быта, войны, крепостного права, но окончательно восторжествовал лишь тогда, когда Лермонтов всецело обратился к современности. При этом сами демонические и скептические мотивы, как показал Белинский, анализируя стихотворение «И скучно и грустно», приобретают все более конкретный характер мучительных размышлений не о жизни вообще (как у Байрона), а о жизни «нашего поколения».

Реалистическое выражение двойственности героя и было подлинным «преодолением байронизма», которое совершилось и могло совершиться только в России, потому что для России, только что освобождавшейся от романтизма, «преодоление байронизма» было задачей времени, и его осуществил Лермонтов, развив протестующие и обличительные тенденции. Кроме гениальных предшественников, Лермонтов своим успехом обязан своему переходному времени, нарастанию общественного движения 40-х годов, определившему роль «Героя нашего времени» в цепи генеральных произведений русской литературы.

В частных письмах, где он мог быть откровеннее, чем в статьях, Белинский прямо говорил об автобиографичности Печорина. Действительно, автобиографичность героя у Лермонтова даже бо́льшая, чем у Байрона. Но важно не это, а то, что автобиографичность Печорина не есть автобиографичность Юрия, ибо выросла сама личность поэта, она тоже постепенно объективируется. Именно благодаря этому в эпосе современности, в романе, Лермонтов «объективировал современное общество и его представителей» (Белинский — Боткину, 13 июня 1840 г.). Так была в основном преодолена ахиллесова пята художественного метода Байрона — его субъективизм. «Добрый малый» поэмы «Сашка», а особенно Печорин, типичнее байроновского Дон-Жуана и гораздо ближе к современности, к эпохе, их создавшей. Вполне Лермонтову принадлежит также отмеченная Белинским «замкнутость целого», основанная, правда, не на «единстве идеи», а на «единстве настроения». Реализм романа сказался не только в правдивом изображении героя, но и всего фона. В данном случае особенно интересен тот фон, который раньше неоднократно давался в романтическом освещении. Уже очень рано Лермонтов, вслед за Байроном, усомнился в идеалах Руссо. Развивая мысли, высказанные Байроном в «Чайльд-Гарольде» в ряде строф, посвященных «женевскому гражданину», юноша Лермонтов записал: «Идеалы — что в них? Они прекрасны, чудесны; но несчастные софизмы, одетые блестящими выражениями, не мешают видеть, что они всё идеалы» (т. V, стр. 351). Практически же юный поэт, опять-таки вслед за Байроном, не мог избежать романтической идеализации «естественного состояния» (например, в прозаическом отрывке 1832 г. «Синие горы Кавказа»). Но в то время как Байрон, даже последних лет, не порвал окончательно с утопиями Руссо, что видно из некоторых мест «Дон-Жуана» (описание жизни Буна в VIII песне, строфы 61—67) и в особенности из поэмы «Остров», Лермонтов, близкий к Руссо и Байрону в уничтожающей критике «цивилизации», подчас односторонней, никогда в период своей самостоятельности не пытался идеализировать «первобытность». Характеризуя дикого Азамата, ограниченность любви Бэлы, Белинский находит в романе «самое верное понятие о нравах и обыкновениях диких черкесов». Мысль Белинского очень близка к высказываниям Маркса о «первоначальной цельности» и ее недостаточности для современного человека. Алеко, преображенный в цыгана, смутно чувствует, Печорин, рядящийся в черкеса («Un Circassien»), прекрасно знает, что идеалы XIX в. находятся в будущем, а не в прошлом. То, что Лермонтов понимал уже и выразил в афористической форме в 1830 г., его герой осознал с десятилетним опозданием.

Проблема «Лермонтов и Байрон» оказалась таким образом проблемой диаметрально меняющихся отношений. Бо́льший романтик был одновременно и бо́льшим реалистом, бо́льший скептик таил в себе «семена глубокой веры». Это объясняется особенностями развития России. Идеалы Байрона лежали в недавнем прошлом. У него уже не было возможности их утверждать. Он мог только скорбеть о разбитых надеждах и, оставаясь на их почве, с высоты метать громы и молнии. Энгельс и зарождающаяся в России в 40-х годах революционно-демократическая мысль считали пафосом его поэзии отрицание, отмечали величайшую прогрессивность этого отрицания, но в то же время призывали к выработке нового общественного идеала. Впрочем, для России, вступившей в полосу подготовки буржуазно-демократической революции, этот новый общественный идеал одновременно был и первым. Лермонтов с гениальной прозорливостью заметил, что «Россия вся в будущем». Он знал, что Россия еще не выработала своего общественного идеала, а значит, и цели личной жизни. Политические формы государственного устройства в программах декабристов были заимствованы у Европы. «Гуманность», составляющая «пафос» поэзии Пушкина, только взрыхляла почву, оставляя открытым основной вопрос. Лермонтов выступил в обстановке краха и декабристских и европейских идеалов («гуманизм революции»), с которыми еще считался Байрон. 30-е годы убедили его в недостаточности романтических «страстей», в бесцельности блужданий «Паруса». Но, отбросив романтизм, он пришел к скептицизму «Думы», стихов типа «И скучно и грустно», так как по целому ряду объективных и субъективных причин не видел зарождавшегося нового, вовсе не известного Байрону. Не видел, но предчувствовал. Вот почему, стоя на распутьи, Лермонтов, подобно своему герою, всматривается в туманную даль. Он не идет к намеченной цели, он ее еще не наметил. Очевидно, вспомнив свои юношеские мечты об «уделе» Байрона, уже в «Вадиме» поколебленные, Лермонтов устами Печорина говорит: «Мало ли людей, начиная жизнь, думают кончить ее, как... лорд Байрон, а между тем целый век остаются титулярными советниками».

Но Лермонтов преодолевает не только романтизм, но и скептицизм Байрона, преодолевает не легко и спокойно, а вырывая его с кровью, потому что он — плод его собственных

Ума  холодных  наблюдений
И  сердца  горестных  замет.

Скептицизм и бесперспективность «Дон-Жуана» и «Каина» сменяются требованием цели жизни. Вопрос, великий вопрос о цели личной жизни, так остро поставлен впервые в России Лермонтовым в его романе: «Зачем я жил? для какой цели я родился? А верно она существовала, и верно было мне назначение высокое, потому что я чувствую в душе моей силы необъятные».

От  юношеской  эпиграммы (1829 г.):

Тот  самый  человек  пустой,
Кто  весь  наполнен  сам  собой,

(Т. I, стр. 34.) от «преступного страдальца» ранних романтических поэм до «порочного мученика» (демон), или, говоря реалистически, до «страдающего эгоиста», «эгоиста» поневоле, не знающего общественного идеала, — такова одна из важных внутренних тем лермонтовского творчества.

Мы так часто ссылались на Белинского, чтобы показать, как глубоко и диалектически раскрыл он творчество Лермонтова, несмотря на то, что был лишен возможности проследить его эволюцию и даже просто все сказать. К тому же взгляды основоположника русской научной критики в общей литературе о Лермонтове и в особенности в специальных исследованиях по интересовавшему нас вопросу систематически игнорировались, что и объясняет в значительной степени несостоятельность основных положений этих работ. Байронизм Лермонтова в них или лишался оригинальности, сводился к «подражательности» (последователи Шевырева), или, трактуемый односторонне, принижался (Алексей Веселовский, Спасович), или отрицался вовсе, по крайней мере для зрелого творчества (В. О. Ключевский), или суживался и подменялся другими влияниями («руссоизм» у М. Н. Розанова, «неистовая школа» у А. И. Белецкого), или же, наконец, выдавался за одну из составных частей «сплава» (Б. М. Эйхенбаум). Что же касается общих недостатков перечисленных работ, то к двум, указанным Спасовичем (байронизм как исключительно литературное влияние и одностороннее понимание поэзии Байрона), надо прибавить и третий: к самой поэзии Лермонтова подходили упрощенно и прямолинейно. Одностороннее понимание байронизма как «поэзии мировой скорби» основывалось, между прочим, и на том, что эта сторона поэзии Байрона нашла многочисленных последователей. Конечно, и в этой изломанной линии исследований есть ценные точки; не говоря уже о фактическом материале, интересны отдельные наблюдения и обобщения, противоречащие основным установкам и поэтому обычно неправильно истолковываемые. Что касается работ на иностранных языках, то они очень немногочисленны; это скорее попутные высказывания (Вогюэ, Брандес, Рейнгольд) слишком общего характера, разделяющие все достоинства, а еще больше недостатки русских коллег. Так, например, выводы Дюшена повторяют в ухудшенном виде утверждение Ключевского.

В нашей работе, особенно в применении к зрелому творчеству Лермонтова, речь шла не о «влиянии», «заимствовании» или «подражании». Речь шла и не о простом «отражении», как было бы в случае параллельного развития. Речь, по сути дела, шла о преемственности.

На произведения Лермонтова, как на картины художника из его повести, тоже легла «печать той горькой поэзии, которую наш бедный век выжимал иногда из сердца ее первых проповедников» (т. V, стр. 328). Но в отличие от большинства «байронистов» Лермонтов знал и другого Байрона, «с его чувственным пылом и горькой сатирой на современное общество» (Энгельс).

Известное определение Луначарского требует уточнения. Байрон действительно был эхом буржуазной революционности, самым мощным, но далеко не последним. Про Лермонтова мало сказать, что он «являлся как бы последышем, последним и глубоко искренним эхом декабрьских настроений». «Декабрьские настроения» только «разбудили» его, как Герцена. Лермонтов не мог остановиться на исторически пережитом этапе. Уже Белинский угадал в нем поэта новой эпохи. Трагедия и надорванность лермонтовского творчества, неудовлетворенность настоящим, тоска по жизни, жажда «бури» и поиски «цели» отражали муки переходного периода к новому этапу освободительного движения. Таким образом и по отношению в Байрону это была новая в своем своеобразии эпоха. В борьбе с темными силами реакции Лермонтов и Байрон перекликались. Отсюда вырастал протест, но отсюда же и бессилие, порождающее пессимизм в поэтах «безвременья», периода «великих разочарований, как писал Чаадаев Пушкину. Но это был «действенный пессимизм» (Горький), не позволявший примириться с существующим злом. Поэтому передовые люди 40-х годов (Белинский, Герцен и др.) видели в «мрачной поэзии такого необъятно колоссального поэта, как Байрон» (Белинский, О сочинениях Державина), пафос отрицания, «зарю нового романтизма», подхваченного в России Лермонтовым, учеником, продолжателем и завершителем поэзии Байрона, «представителем» байронизма в русской литературе, как писал Чернышевский. Но если пафос отрицания восходил к Байрону, то реализм и народность продолжали пушкинские традиции. Конечно, в самом-то Лермонтове эти две традиции были слиты воедино и взаимно проникали друг друга.

Эпоха Байрона и Пушкина пробила первую брешь в буржуазной и дворянской революционности. Лермонтов начинает с того и делает центральным то, на чем остановились, что не стояло в центре внимания Байрона и особенно Пушкина. Индивидуальный протест соответствовал переходному периоду от революционности дворянской к демократической.

Оригинальный «лермонтовский элемент», как он охарактеризован Белинским, с «безверием в жизнь и чувства человеческие при жажде жизни и избытке чувства» был подготовлен его предшественниками и с отрицательной и с положительной стороны. Подготовлен был пафос его поэзии, заключающийся «в нравственных вопросах о судьбе и правах человеческой личности». Но у Лермонтова он выражен уже в форме мучительных «вопросов, которые мрачат душу, леденят сердце». И прежде всего это вопрос о цели не жизни вообще, как он негативно поставлен в «Каине» и позитивно Пушкиным («чтоб мыслить и страдать»), а жизни «современного человека», «героя нашего времени». Правда, и у Лермонтова он поставлен еще абстрактно.

Пушкин «восславил свободу и милость к падшим призывал». Лермонтов протестовал и призывал к бунту. Конкретизируя протест и его объективные причины, он не только не порывал с Байроном, а, наоборот, преемствовал пафос отрицания и утверждение прав личности, преодолевая в то же время односторонности индивидуалистического и отрицательного взгляда на жизнь.

Только поэт страны, переживающей, по крайней мере в литературе, как говорил Белинский, «вдруг» «все моменты европейской жизни», мог стать и стал преемником прогрессивных сторон поэзии Байрона. Это был после Пушкина новый симптом констатированного много позднее Энгельсом перемещения литературного центра в Россию еще задолго до первых симптомов перемещения в нее центра революционного, о котором сказал Маркс.

Лермонтов завершил «европеизацию» русской литературы, начатую еще в XVIII в., но основательно продвинутую только Пушкиным. Вместе с тем Лермонтов продолжал отстаивать оригинальность русского искусства. Ему принадлежат характерные, если даже и не вполне точно переданные слова: «Мы должны жить своею самостоятельною жизнью и внести свое самобытное в общечеловеческое». Гоголь был самым «русским» из всех писателей XIX в. «Все мы вышли из гоголевской «Шинели», — метко сказал Достоевский. Достоевский и Толстой уже сами породили тьму последователей на Западе. Русская литература встала в передовые ряды всемирной литературы.

Сноски

1 Лермонтовский текст везде цитируется по пятитомному изданию Полн. собр. соч. Лермонтова под ред. Б. М. Эйхенбаума, «Academia», М. — Л., 1935—1937.

2 Из письма Белинского к Боткину от 17 марта 1842 г. Все высказывания Белинского, кроме специально оговоренных, взяты из трех его статей о Лермонтове «Герой нашего времени» (1840), «Герой нашего времени» (1841) и «Стихотворения Лермонтова» (1841).

Страница: 1 2 3 4 5 6
© 2000- NIV