Наши партнеры
Sibirsauna.ru - Объявление: баня дешево и качественно.

Шувалов С.В. - Религия Лермонтова

Шувалов С. В. Религия Лермонтова // Венок М. Ю. Лермонтову: Юбилейный сборник. — М.; Пг.: Изд. т-ва "В. В. Думнов, наследники бр. Салаевых", 1914. — С. 135—164.


Религія Лермонтова.

Философско-религіозные взгляды Лермонтова представляютъ, вне всякаго сомненія, громадный интересъ, такъ какъ они, пожалуй, больше, чемъ все другіе элементы его міровоззренія, могутъ способствовать пониманію его личности. Окрашенные религіознымъ чувствомъ, однимъ изъ наиболее глубокихъ и интимныхъ у человека, эти взгляды, безспорно, имеютъ очень важное значеніе для уясненія подлинной основы психической жизни нашего великаго поэта.

Но, къ сожаленію, Лермонтовъ не принадлежалъ къ числу техъ писателей, которые, какъ напримеръ Гоголь или Л. Н. Толстой, вполне сознательно подошли къ основнымъ религіознымъ проблемамъ и постарались найти для нихъ определенныя решенія. Въ своемъ творчестве онъ нередко касался этихъ проблемъ, но лишь мимоходомъ, случайно, когда писалъ о чемъ-нибудь другомъ, едва ли думая при этомъ, что онъ даетъ здесь решеніе какого-либо религіознаго вопроса; поэтому говорить о его религіи, какъ строго определенной сумме воззреній, имъ самимъ приведенныхъ въ стройную систему, совершенно невозможно.

Большую помощь могла бы оказать здесь біографія поэта, но она очень мало даетъ намъ по отношенію къ разбираемому вопросу. Известно, что Лермонтовъ былъ воспитанъ бабушкой, Е. А. Арсеньевой, въ традиціонномъ православіи; но мы не знаемъ, какъ онъ относился къ его догматамъ, культу и къ предписываемымъ церковью нормамъ поведенія. Въ 1830 г. поэтъ вместе съ бабушкой и другими лицами отправился на богомолье (въ Троицкую лавру и Воскресенскій монастырь); но что дало ему посещеніе святынь въ религіозномъ отношеніи? Всколыхнуло ли оно въ немъ какія-либо чувства? Вызвало ли его на серьезныя размышленія? У насъ нетъ никакихъ данныхъ для ответа.

Объ интересе поэта къ религіознымъ вопросамъ, по крайней мере, въ последніе годы его жизни, свидетельствуетъ кн. В. Ѳ. Одоевскій, который велъ съ нимъ беседы по этимъ вопросамъ; но содержаніе этихъ беседъ, такъ же какъ и самые вопросы, опять-таки намъ неизвестны.

Такимъ образомъ остаются одни произведенія Лермонтова, и только по нимъ мы должны составить представленіе о его религіи. Къ счастью, въ творчестве поэта затронуты все основные вопросы бытія, все коренныя философско-религіозныя проблемы, при чемъ возможно установить, съ большей или меньшей степенью вероятности, въ какомъ направленіи поэтъ решалъ или, по крайней мере, пытался разрешить ихъ.

Повторяемъ, что у Лермонтова нельзя подметить какой-либо системы, въ трактованіи имъ религіозныхъ темъ; но мы, для удобства разсмотренія, соединимъ эти темы въ три рубрики: 1) о душе и будущей жизни, 2) о божестве и отношеніи его къ міру и человеку, 3) о смысле человеческаго существованія. Во вторую рубрику войдутъ указанія и на отношенія Лермонтова къ христіанству.

Можно держаться какихъ-угодно взглядовъ относительно духовнаго начала въ человеке — признавать или отвергать это начало; но едва ли можно сомневаться въ томъ, что для непосредственнаго сознанія существованіе своего «я», какъ чего-то отличнаго отъ матеріальнаго міра, кажется очевиднымъ. Всякій человекъ непосредственно, путемъ внутренняго опыта, знаетъ о своемъ «я», которое воспринимаетъ внешнія впечатленія, чувствуетъ, разсуждаетъ, приходитъ къ темъ или инымъ решеніямъ.

Но есть люди, которые непосредственно знаютъ не только о томъ, что ихъ «я» существуетъ теперъ, но также и о томъ, что оно существовало раньше евоего появленія на земле. Такое знаніе является у этихъ людей фактомъ памяти: они помнятъ, правда, очень смутно и неясно, о какомъ-то иномъ бытіи, — о томъ, чего никакъ не могутъ связать съ какимъ-либо определеннымъ моментомъ жизни на земле.

Такое непосредственное сознаніе своего изначальнаго бытія, «чувство незапамятной давности»1, по выраженію Д. С. Мережковскаго, является обыкновенно свойствомъ натуръ съ тонкой психической организаціей, одаренныхъ могучимъ воображеніемъ и потому очень охотно уходящихъ изъ реальнаго міра въ царство созданныхъ ими образовъ. Къ такимъ натурамъ принадлежалъ и Лермонтовъ.

Ему нетъ полныхъ 17 летъ, а онъ пишет:

И я счетъ своихъ летъ потерялъ,
И крылья забвенья ловлю:
Какъ я сердце унесть бы имъ далъ!
Какъ бы вечность имъ бросилъ свою! (1831)

Всего проще было бы объяснить эти удивительныя для юноши-поэта, почти мальчика, строки заимствованіемъ откуда-нибудь со стороны; но тонъ всего стихотворенія — искренній и серьезный — исключаетъ возможность заподозреть здесь простое повтореніе поэтомъ чужихъ словъ, а также не позволяетъ считать эти слова шуткой. Передъ нами несомненный фактъ: для Лермонтова его «вечность» очевидна, такъ какъ онъ непосредственно знаетъ и помнитъ о своемъ изначальномъ существованіи.

Это подтверждается и другими его стихотвореніями, особенно первыхъ летъ творчества.

Оборвана цепь жизни молодой,
Оконченъ путь, билъ часъ, — пора домой. (1830)

«Домой», т.-е. въ те сферы, где поэтъ жилъ до рожденія и откуда онъ пришелъ на землю.

Хранится пламень неземной
Со дней младенчества во мне. (1830)

Этотъ «неземной пламень» также говоритъ о томъ, что поэтъ считаетъ своей родиной небо.

Какъ часто силой мысли въ краткій мигъ
Я жилъ века и жизнію иной. (1831)

Поэтъ имеетъ въ виду свое прошлое, доземное существованіе — века иной жизни, которые онъ по временамъ вновь переживалъ силой воображенія, находя въ своей памяти смутные отголоски давно, давно прошедшаго.

Вера въ доземное существованіе человека нашла удивительно художественное выраженіе въ стихотвореніи «Ангелъ» (1831) — этомъ благоуханнейшемъ цветке лирики Лермонтова. Созданное, какъ полагаютъ некоторые изследователи, подъ вліяніемъ талмудической легенды, которая учитъ, что души рождающихся людей приносятся на землю ангелами2, это стихотвореніе выражаетъ подлинныя «думы» самого поэта: стремленіе человека къ идеалу — это тоска его по небесной родине, откуда ангелъ принесъ его душу въ міръ «печали и слезъ» и «скучныхъ песенъ».

Въ связь съ «Ангеломъ» должны быть поставлены два стиха изъ поэмы «Сашка» (1836): поэтъ глядитъ на «огнистую цепь» звездъ —

И мнится, что межъ ними и землей
Есть путь, давно измеренный душой.

Конечно, этотъ путь былъ «измеренъ», когда ангелъ несъ душу изъ небесныхъ сферъ на землю.

Но не только въ юношескихъ произведеніяхъ Лермонтова найдемъ мы эту веру въ жизнь души до рожденія, — въ «Герое нашего времени» есть место, свидетельствующее, что поэтъ не потерялъ этой веры и къ концу своей жизни: «Удаляясь отъ условій общества и приближаясь къ природе, мы невольно становимся детьми: все пріобретенное отпадаетъ отъ души, и она делается вновь такой, какой была некогда и верно будетъ когда-нибудь опять». Интересно, что и здесь вера въ доземное существованіе души является не результатомъ теоретическихъ разсужденій, а непосредственнымъ выраженіемъ того, что переживаетъ поэтъ, находясь лицомъ къ лицу съ природой — чистой и прекрасной...

Если душа существовала раньше своего появленія на земле, если настоящая ея родина — небо, то, разумеется, после земной смерти она не можетъ уничтожиться, она возвратится, по выраженію самого поэта, «домой». Действительно, для Лермонтова загробное существованіе кажется необходимымъ:

Пережить одна
Душа лишь колыбель свою должна. (1831)

И поэтъ не боится смерти, онъ знаетъ, что она — лишь переходъ къ другому бытію:

Но я безъ страха жду довременный конецъ:
Давно пора мне міръ увидеть новый. (1837)

Утомленный землею съ ея страданіями и «скучными песнями», поэтъ съ облегченіемъ говоритъ, что эта пора наступила:

Земле я отдалъ дань земную
Любви, надеждъ, добра и зла;
Начать готовъ я жизнь другую,
Молчу и жду... Пора пришла. (1837)

Кто же перенесетъ душу человека въ новый міръ? — Тотъ, кто принесъ ее на землю, — ангелъ. И Лермонтовъ нередко рисуетъ въ своихъ произведеніяхъ ангела, уносящаго душу умершаго человека; такъ, про Тамару онъ разсказывает:

Въ пространстве синяго эфира
Одинъ изъ ангеловъ святыхъ
Летелъ на крыльяхъ золотыхъ,
И душу грешную отъ міра
Онъ несъ въ объятіяхъ своихъ.

Гарунъ въ «Беглеце» (1839) говоритъ о своихъ убитыхъ въ сраженіи братьяхъ:

Господь ихъ смерть благословилъ,
И ангелы ихъ души взяли.

И даже въ «Маскараде» (1834—1835) поэтъ влагаетъ въ уста демоническаго героя Арбенина такое обращеніе къ умирающей Нине:

И ангелы возьмутъ
Тебя въ небесный свой пріютъ.

Конечно, ангелъ, несущій въ своихъ объятіяхъ душу (съ небесъ или на небеса), — поэтическій образъ; но этотъ образъ является у Лермонтова настолько яркимъ, выпуклымъ, а, главное, непосредственнымъ, что трудно сомневаться въ его вполне реальномъ значеніи для поэта — по крайней мере, въ моментъ творчества. Для него и душа и ангелъ — определенныя существа, имеющія такое же несомненное бытіе, какъ и предметы матеріальнаго міра:

Въ то утро былъ небесный сводъ
Такъ чистъ, что ангела полетъ
Прилежный взоръ следить бы могъ. (1840)

Итакъ, души умершихъ людей переходятъ въ другой міръ; но что это за міръ? — О немъ поэтъ не составилъ себе определеннаго представленія. Иногда онъ рисуетъ его, въ противоположность земному, идеальными чертами:

Иная есть страна, где предразсудки
Любви не охладятъ,
Где не отниметъ счастія изъ шутки,
Какъ здесь, у брата братъ. (1830)

Это черты слишкомъ общія: любовь, отсутствіе эгоизма и жестокости; то же и въ другихъ стихотвореніяхъ подобнаго характера: небесная жизнь въ нихъ называется «страной любви», «страной, где не знаютъ обману», или просто «лучшей жизнью».

Но и традиціонно-церковное деленіе загробнаго міра на рай и адъ было, разумеется, известно Лермонтову и также нашло отраженіе въ его поэзіи:

Надъ бездной адскою блуждая,
Душа преступника порой
Читаетъ на воротахъ рая
Узоры надписи святой. (1840)

Также въ поэме «Демонъ» душу Тамары ангелъ несетъ въ рай:

Издалека ужъ звуки рая
Къ нимъ доносилися, какъ вдругъ,
Свободный путь пересекая,
Взвился изъ бездны адскій духъ.

А вотъ заявленія поэта уже отъ себя:

Когда последнее мгновенье
Мой взоръ навеки омрачитъ,
И въ міръ, где казнь или спасенье,
Душа поэта улетитъ. (1830)

Следовательно, въ загробномъ міре можетъ быть «казнь или спасенье», т.-е. адъ или рай.

Быть можетъ, въ стране, где не знаютъ обману,
Ты ангеломъ будешь, я демономъ стану, говоритъ поэтъ, обращаясь къ любимой женщине и этимъ самымъ признавая въ потустороннемъ міре две противоположных сферы, два царства — ангеловъ и демоновъ, Бога и дьявола.

Однако Лермонтовъ не останавливается на этомъ взгляде, и вопросъ о мученіяхъ въ аду совсемъ его не тревожитъ. Иногда онъ сомневается въ существованіи самого рая:

Есть рай небесный — звезды говорятъ;
Но где же? вотъ вопросъ, и въ немъ-то ядъ. (1831)

И въ вопросе о характере измененія после смерти нашего «я» поэтъ не пришелъ къ окончательному решенію; такъ, въ приведенной выше цитате изъ «Героя нашего времени» онъ полагаетъ что душа, переселясь въ другой міръ, отброситъ все пріобретенное на земле, все, связанное съ матеріальной организаціей человека, а въ стихотвореніи «Любовь мертвеца» онъ высказываетъ совершенно противоположную мысль:

Что мне сіянье Божьей власти
И рай святой!
Я перенесъ земныя страсти
Туда съ собой... (1840)

Если душа переноситъ въ надземныя сферы «земныя страсти», то она въ сущности не изменяется; но въ этомъ же стихотвореніи, несколько ниже, поэтъ говоритъ, что онъ не узналъ любимой женщины въ «чертахъ небесныхъ» — настолько она изменилась, когда отъ нея отпало все земное!

Эта же мысль выражена и въ двухъ последнихъ стихахъ стихотворенія, переведеннаго изъ Гейне (въ оригинале имъ нетъ соответствія):

И смерть пришла, наступило за гробомъ свиданье,
Но въ міре новомъ другъ друга они не узнали. (1840)

Даже долгая и нежная любовь двухъ душъ не помогла имъ узнать одна другую «въ міре новомъ»!

Иногда поэту кажется, что его «я», освободившись отъ земной оболочки, сольется съ космосомъ, какъ бы растворится въ немъ:

Въ сырую землю буду я зарытъ,
Мой духъ утонетъ въ бездне безконечной. (1830)

Но поэту дорога его индивидуальность, и возможность потерять ее со смертью наполняетъ его настоящимъ ужасомъ; въ письме къ М. А. Лопухиной (1832 г.) онъ говоритъ: «Страшно подумать, что настанетъ день, когда я не смогу сказать: я! При этой мысли весь міръ есть не что иное, какъ комъ грязи». — Такъ постоянно колебался поэтъ въ решеніи вопроса о формахъ послеземного существованія, о характере измененій нашего духа, покидающаго матеріальный міръ. Неопределенныя представленія о жизни за гробомъ, какъ о какой-то идеальной стране, чередуются съ церковно-христіанскими взглядами о рае и аде; вера въ сохраненіе своей личности и после смерти сменяется опасеніемъ утратить ее, лишиться индивидуальнаго бытія.

Но нигде въ творчестве Лермонтова мы не найдемъ прямого отрицанія потусторонней жизни; вера въ духовность и, следовательно, въ неуничтожимость своего существа является у него фактомъ непосредственнаго сознанія, и потому отказаться отъ этой веры онъ не могъ, если бы даже хотелъ. Въ немъ съ детскихъ летъ «таился пламень неземной» — яркое сознаніе своей духовности; хранились какіе-то смутные отголоски доземнаго бытія: горела неугасимымъ огнемъ ничемъ непоколебимая уверенность въ своей вечности... Необходимо помнить, что это была не вера — въ обычномъ смысле слова, какъ доверіе къ показаніямъ какого-либо авторитета, напр. священнаго писанія, а настоящее знаніе, основанное на опыте — только не внешнемъ, а внутреннемъ. Вотъ почему свидетельство поэта въ этомъ отношеніи имеетъ особенную ценность для техъ, кто не хочетъ примириться со смертью, какъ абсолютнымъ уничтоженіемъ нашего «я». Это прекрасно выразилъ одинъ изъ известныхъ искателей религіозной истины, Д. С. Мережковскій: «Когда я сомневаюсь, есть ли что-нибудь, кроме здешней жизни, мне стоитъ вспомнить Лермонтова, чтобы убедиться, что есть»3.

Считая очевиднымъ, непосредственно даннымъ сознанію существованіе души человека, Лермонтовъ не сомневается и въ бытіи Бога, которое для него такъ же очевидно и не требуетъ доказательствъ. Упоминая въ своихъ произведеніяхъ о божестве, поэтъ указываетъ на какую-нибудь его черту, и если собрать все эти черты, то можно установить, какъ Лермонтовъ смотрелъ на Верховную силу и какія стороны божественнаго существа интересовали его более другихъ. Вотъ эти взгляды:

Богъ всеведущъ; Онъ одинъ знаетъ внутренній міръ поэта, недоступный для людей. Такъ, ему известна глубина чувства поэта къ любимой имъ женщине:

Онъ знаетъ, и ему лишь можно знать,
Какъ нежно, пламенно любилъ я,
Какъ безответно все, что только могъ отдать,
Тебе на жертву приносилъ я. (1831)

Только Ему известны душевныя муки, испытываемыя поэтомъ:

И какъ я мучусь, знаетъ лишь Творецъ. (1831)

Только Онъ въ состояніи понять внутреннія переживанія поэта:

Кто толпе мои разскажетъ думы?
Я, или Богъ, или никто. (1831)

Богъ — Творецъ міра: Онъ создалъ вселенную, которую поэтъ въ одномъ стихотвореніи называетъ своимъ «домомъ»:

И Всемогущимъ мой прекрасный домъ
Для чувства этого построенъ. (1830)

Въ другомъ месте поэтъ восклицаетъ:

Стократъ великъ, кто создалъ міръ! великъ! (1830)

Богъ — Судія (иногда грозный и карающій). — Поэтъ любитъ землю съ ея «скучными песнями», но страшится наказанія:

Не обвиняй меня, Всесильный,
И не карай меня, молю,
За то, что мракъ земли могильный
Съ ея страстями я люблю. (1829)

Три пальмы бросили несправедливый упрекъ божеству: «Не правъ твой, о небо, святой приговоръ», и вскоре были наказаны: оне погибли отъ руки человека — неблагодарнаго и эгоистичнаго.

Поэтъ не признаетъ земного суда, предоставляя право судить одному Богу:

Какъ я любилъ, за что страдалъ,
Тому судья лишь Богъ да совесть. (1837)

Но предъ судомъ толпы лукавой
Скажи, что судитъ насъ Иной. (1841)

Божій судъ грозенъ, но безпристрастенъ:

Но есть, есть Божій судъ, наперсники разврата;
Есть грозный судъ: онъ ждетъ,
Онъ недоступенъ звону злата,
И мысли и дела онъ знаетъ напередъ. (1837)

Богъ — управляетъ жизнью человека; все отъ Него: любовь, страданіе, гибель:

Мне любить до могилы Творцомъ суждено,
Но по воле того же Творца
Все, что любитъ меня, то погибнуть должно,
Иль, какъ я же, страдать до конца. (1830)

Допуская вмешательство божества во все проявленія жизни человека, считая его такимъ образомъ виновникомъ не только добра, но и зла на земле, — поэтъ не можетъ не протестовать противъ него, и мотивы богоборчества, «тяжбы съ божествомъ», по выраженію Влад. Соловьева4, занимаютъ видное место въ творчестве Лермонтова.

Вызовы небу бросаютъ герои его поэмъ, драмъ и повестей, и несомненно, авторъ на ихъ стороне. Такъ Азраилъ горько упрекаетъ Творца за то, что Онъ, зная будущее, все-таки создалъ его и следовательно осудилъ на страданія:

И говорилъ: Всесильный Богъ,
Ты знать про будущее могъ, —

Зачемъ же сотворилъ меня?
Ужели милъ тебе мой стонъ?
И если я ужъ сотворенъ,
Чтобы игрушкою служить,
Душой, — безсмертной, можетъ быть,
Зачемъ меня ты одарилъ?
Зачемъ я верилъ и любилъ? (1831)

Селимъ (въ поэме «Измаилъ-бей») въ отчаяньи склонился надъ истекающимъ кровью Измаиломъ:

И если бъ страшное мгновенье
Все мысли не убило въ немъ,
Судиться сталъ бы онъ съ Творцомъ,
И проклиналъ бы Провиденье. (1832)

Юрій Волинъ (въ драме «Menschen und Leidenschaften), готовясь лишить себя жизни, съ горечью говоритъ о божестве, сомневаясь даже въ его всеведеніи и всемогуществе: «Но если Онъ точно всеведущъ, зачемъ не препятствуетъ ужасному преступленію, самоубійству? Зачемъ не удержалъ удары людей отъ моего сердца?... Зачемъ хотелъ Онъ моего рожденія, зная про мою гибель?... Где Его воля, когда по моему хотенью я могу умереть или жить?»

Дальше Юрій обвиняетъ божество въ жестокости:

«Я стою передъ Творцомъ моимъ. Сердце мое не трепещетъ... Я молился... не было спасенья... я страдалъ... ничто не могло Его тронуть» (1830).

Подобныя обвиненія — горькія и дерзкія — бросаетъ и Владимиръ Арбенинъ, герой драмы «Странный человекъ», а также Вадимъ и Ольга (въ юношеской повести «Вадимъ»). Арбенинъ, считая божество виновникомъ своихъ нестерпимыхъ мученій, даже отрекается отъ него: «Богъ, Богъ, во мне отныне нетъ къ тебе ни любви, ни веры!» Ольга не хочетъ уступить Творцу свободы своихъ чувствъ: «Моя жизнь, моя судьба принадлежитъ тебе, Создатель, и кому Ты хочешь, — но сердце въ моей власти». Вадимъ гордо, какъ равный, обращается къ божеству: «Ты меня проклялъ въ часъ рожденья... и я прокляну твое владычество въ часъ моей кончины» (1831—1832).

Названные герои повторяютъ то, что думалъ и чувствовалъ сам поэтъ; въ этомъ убеждаетъ насъ его лирика, где онъ говорит уже отъ себя. Его обвиненія и упреки носятъ тотъ же страстны характеръ; въ немъ также нетъ смиренія и преклоненія перед неисповедимыми судьбами Провиденія...

Поэтъ не можетъ понять, зачемъ онъ живетъ, когда его жизнь (а она дана Богом) — страданье:

Я не для ангеловъ и рая
Всесильнымъ Богомъ сотворенъ,
Но для чего живу, страдая,
Про это больше знаетъ Онъ. (1830)

Въ другомъ стихотвореніи «Я не хочу, чтобъ светъ узналъ Лермонтовъ прямо обвиняетъ въ своихъ страданіяхъ божество, — и въ его обращеніи къ Провиденію слышится какъ будто угроза:

И пусть меня накажетъ Тотъ,
Кто изобрелъ мои мученья. (1837)

Богъ, по мненію поэта, какъ бы сознательно препятствуетъ осуществленію его надеждъ и мечтаній:

Придетъ ли вестникъ избавленья
Открыть мне жизни назначенье,
Цель упованій и страстей, —
Поведать, что мне Богъ готовилъ,
Зачемъ такъ горько прекословилъ
Надеждамъ юности моей. (1837)

Въ стихотвореніи «Благодарность» (1840) поэтъ съ горькой и страстной ироніей благодаритъ Творца за все то зло, которое онъ испыталъ въ жизни:

За тяжкія мученія страстей,
За горечь слезъ, отраву поцелуя,
За месть враговъ и клевету друзей.

Последней милости проситъ поэтъ — смерти:

Устрой лишь такъ, чтобы Тебя отныне
Не долго я еще благодарилъ.

Такимъ образомъ смыслъ Лермонтовскаго богоборчества сводится къ тому, что поэтъ считаетъ несправедливымъ божество, которое осудило его на мученія, которое вообще внесло въ жизнь горе и страданія, внесло зло. Поэтъ подошелъ здесь къ религіозно-философской проблеме о добре и зле, которая уже потому не могла не занимать его, что онъ чувствовалъ въ самомъ себе борьбу этихъ двухъ началъ: онъ отвергаетъ земную жизнь и ея «скучныя песни», и въ то же время любитъ «мракъ земли могильный съ ея страстями»; онъ презираетъ и ненавидитъ людей — эту «кучу каменныхъ сердецъ», и въ то же время мечтаетъ (правда, очень редко) о наступленіи золотого века, когда люди станутъ невинными и чистыми, какъ дети:

Не будутъ проклинать они.
Межъ нихъ ни злата ни честей
Не будетъ; станутъ течь ихъ дни,
Невинные, какъ дни детей.
Межъ нихъ ни дружбу, ни любовь
Приличья цепи не сожмутъ,
И братьевъ праведную кровь
Они со смехомъ не прольютъ. (1830)

Вечное раздвоеніе, постоянное колебаніе воли между добромъ и зломъ, светомъ и тьмою — вотъ жизнь Лермонтова, вотъ его трагедія... Конечно, нельзя было не искать выхода изъ этого двойственнаго состоянія, нельзя было не ставить вопроса: какъ примирить зло съ добромъ? И Лермонтовъ, можетъ быть полусознательно, попытался разрешить этотъ вопросъ въ своемъ «Демоне», — поэме, надъ которой онъ работалъ всю жизнь, постоянно изменяя и перерабатывая любимое произведеніе. Демонъ здесь — не просто духъ зла, который, соблазняя прекрасную и чистую девушку, делаетъ свою обычную работу — губить людей и «сеять зло»; нетъ, онъ имеетъ искреннее желаніе примириться съ божествомъ:

Хочу я съ небомъ примириться,
Хочу любить, хочу молиться,
Хочу я веровать добру.

Эти слова Демона ни въ какомъ случае не являются ложью, средствомъ увлечь красавицу, — «духъ изгнанья» входитъ въ келью Тамары «любить готовый, съ душой, открытой для добра»; и если онъ все же не успелъ въ своемъ намереніи, то это объясняется невозможностью той задачи, которую онъ себе поставилъ: для примиренія съ небомъ онъ долженъ былъ отречься отъ своей демонической природы, т.-е. потерять свою сущность, свое бытіе, какъ духа зла, — что оказалось для него невозможнымъ. Лермонтовъ, очевидно, смотрелъ на зло, какъ на неуничтожаемую реальность, которую онъ виделъ везде въ жизни, а особенно остро и болезненно переживалъ въ самомъ себе. И этотъ взглядъ поэта долженъ былъ привести его къ роковому противоречію: Богъ существуетъ, но также существуетъ и зло.

Разумъ требовалъ или отвергнуть бытіе Божіе, или признать зло чемъ-то кажущимся, недействительнымъ, можетъ бьть случайнымъ и временнымъ; но для Лермонтова оба начала — добро и зло, Богъ и діаволъ — одинаково реальны и неуничтожимы. Поэтъ такъ и ушелъ отъ насъ въ «міръ незримый», не разрешивъ проблемы зла, съ горькимъ сознаніемъ, что напрасно въ его сердце «съ враждой боролася любовь»...

Лермонтовъ, обращаясь къ Высшей воле съ гордымъ вызовомъ или горькой ироніей, несомненно представляетъ эту волю личностью: къ безличной силе невозможно обращаться съ упреками и насмешками, невозможно чувствовать себя обиженнымъ и оскорбленнымъ ею. Только признавая божество личностью, можно бороться съ нимъ; иначе богоборчество потеряетъ всякій смыслъ.

Да и другія свойства Бога, которыя признавалъ въ Немъ Лермонтовъ, говорятъ также о личности: Онъ сотворилъ міръ и управляетъ имъ, Онъ все знаетъ, Онъ судитъ и караетъ.

А если верховное существо — индивидуальность, личность, то оно не можетъ слиться съ природой, какъ думаютъ пантеисты, и Лермонтовъ, действительно, отделяетъ природу отъ Бога.

Она исполняетъ повеленія своего Творца:

Заветъ Предвечнаго храня,
Мне тварь покорна тамъ земная. (1841)

Она славитъ Создателя:

И все природы голоса
Сливались тутъ; не раздался
Въ торжественный хваленья часъ
Лишь человека гордый гласъ. (1840)

Лермонтовъ живо чувствуетъ одухотворенность природы, замечая въ ней много сходнаго съ психической жизнью человека; поэтому его олицетворенія явленій внешняго міра прямо-таки поражаютъ своей яркостью: нельзя отделаться отъ мысли, что для поэта здесь не символы, а живыя существа, подобныя человеку.

Утесъ-великанъ плачетъ о покинувшей его золотой тучке; засыпанная снегомъ сосна грезитъ о далекой пальме; гордыя аравійскія пальмы страдаютъ, негодуютъ, радуются и погибаютъ жертвой людской неблагодарности; дубовый листокъ, усталый и одинокій, напрасно молитъ о пріюте гордую красавицу-чинару, любимую знойнымъ солнцемъ и холоднымъ моремъ... Да, природа у Лермонтова не «бездушный ликъ», — она живетъ почти человеческой жизнью, она одухотворена, въ ней, по выраженію Тютчева, «есть душа», — и однако эта міровая душа — не божество: на это нетъ никакихъ указаній въ произведеніяхъ поэта.

Находясь въ близкомъ общеніи съ природой, поэтъ переживаетъ иногда радостное чувство своего единства съ нею, а вместе съ темъ и съ божествомъ: «И въ небесахъ я вижу Бога». Но это ни въ какомъ случае не говоритъ о пантеистическихъ воззреніяхъ Лермонтова: будучи теистомъ, т.-е. признавая личнаго Бога, можно, разумеется, испытывать чувство природы, переходящее въ чисто религіозное чувство. Поэтъ, подобно Мцыри, могъ сливаться съ природой, чувствовать себя составнымъ ея элементомъ, какъ бы участвовать въ ея жизни: могъ «вслушиваться къ волшебнымъ страннымъ голосамъ» и угадывать ихъ шопотъ «о тайнахъ неба и земли», — только въ этомъ смысле его можно назвать пантеистомъ5.

Хотя Лермонтовъ и не выразилъ вполне определенно своего взгляда на отношеніе божества и природы, но мы думаемъ, что сказанное даетъ основаніе такъ формулировать этотъ взглядъ: Богъ — въ природе, одушевляя ее, но Онъ — вне ея, какъ личность; черезъ природу можно познать ея Творца, но нельзя въ природе найти Его.

Ведя «тяжбу» съ Богомъ, Лермонтовъ обыкновенно говоритъ съ нимъ какъ обвинитель съ обвиняемымъ; если онъ и молитъ Его о чемъ-либо, то въ его молитве больше вызова и упрека, чемъ просьбы; въ ней не примиреніе съ бытіемъ, а полньй разрывъ съ нимъ. На неприступной скале, въ жилище орловъ, чернеетъ крестъ, съ поднятыми, какъ бы въ мятежномъ порыве, руками, и поэтъ восклицаетъ:

О если бъ взойти удалось мне туда,
Какъ я бы молился и плакалъ тогда...
И после я сбросилъ бы цепь бытія,
И съ бурею братомъ назвался бы я. (1830)

Но по временамъ, особенно въ последніе годы жизни, уставши отъ постоянной борьбы, поэтъ обращается къ Богу, какъ любящій сынъ къ отцу, противъ несправедливости котораго онъ долго негодовалъ, — и съ неба сходитъ на него примиряющая и успокаивающая сила:

Съ души какъ бремя скатится,
Сомненье далеко,
И верится и плачется,
И такъ легко, легко... (1839)

Безъ сомненія, поэтъ умелъ молиться кротко и смиренно и зналъ радость чистыхъ религіозныхъ настроеній, но только они редко переживались имъ. Въ молитве человекъ отвлекается отъ самого себя и, вступая въ общеніе съ божествомъ, какъ бы растворяется въ немъ; но Лермонтовъ стремился, наоборотъ, къ утвержденію своего «я» и изъ-за этого велъ борьбу съ людьми и Богомъ; въ его груди чаще всего бушевали бури протеста, а для молитвы необходимо было смириться. По прекрасному выраженію Нестора Котляревскаго, «молитва не могла стать конечнымъ выводомъ его міровоззренія; онъ искалъ въ ней лишь отдыха отъ минувшихъ тревогъ въ ожиданіи бурь грядущихъ»6.

Поэтому-то такъ мало найдемъ мы у Лермонтова стихотвореній, иснолненныхъ теплаго религіознаго чувства: «Ветка Палестины» (1837), две «Молитвы» — «Я, Матерь Божія» (1837) и «Въ минуту жизни трудную» (1839) и «Ребенку» (1840) — вотъ жемчужины родной поэзіи, отразившія наиболее ярко моменты религіозныхъ переживаній ихъ творца.

Мы изложили взгляды Лермонтова на божество, носкольку ихъ можно было извлечь изъ его произведеній; теперь коснемся труднаго вопроса объ отношеніи поэта къ христіанству, — труднаго потому, что его творчество даетъ очень немного указаній этого рода.

Христіанство, понимаемое, какъ религія смиренія, отреченія человека отъ своей индивидуальности, не могло быть принято Лермонтовым: слишкомъ сильно было развито въ немъ чувство личности, слишкомъ много «мятежнаго элемента» лежало въ основе его натуры. Въ сердце поэта постоянно «съ враждой боролася любовь», и, какъ можно заключить изъ его произведеній и жизни, «вражда» чаще заставляла колебаться струны его души, чемъ «любовь».

Хотя Лермонтовъ и не былъ лишенъ способности переживать мягкія, даже элегическія настроенія, но они не часто посещали поэта; смиреніе являлось случайнымъ фактомъ его внутренней жизни; основнымъ же началомъ души поэта была и осталась до конца — гордость. Этимъ началомъ проникнуто въ общемъ и все его творчество, и если сущность христіанства — въ отказе отъ гордости, въ смиреніи, то Лермонтовъ не былъ христіаниномъ: онъ не смирился до конца своихъ дней.

И взгляды поэта на божество далеки отъ христіанскаго пониманія: у него Богъ — Творецъ міра и Судія (часто грозный и неумолимый), а не Безконечная Любовь. Признать сущностью божества любовь Лермонтовъ не могъ, такъ какъ этому мешало существованіе зла въ міре; Богъ, создавшій, непонятно зачемъ, горе и страданія и заставившій людей испытывать ихъ, не можетъ быть безконечно добрымъ, благимъ, — и действительно, поэтъ нигде не говоритъ о благости, какъ свойстве божества; христіанское представленіе — «Богъ есть любовь» — осталось чуждымъ поэту.

Если бы онъ проникся этимъ представленіемъ, то ему пришлось бы прибегнуть къ единственному возможному выходу изъ противоречія, заключающагося въ признаніи одновременно зла и любви всемогущаго Бога: цели Провиденія намъ неизвестны, и мы, ограниченные условіями матеріальнаго бытія, не должны и пытаться проникнуть въ намеренія Творца, — напротивъ, мы должны смириться и признать, что Онъ все въ міре направляетъ ко благу, хотя съ нашей человеческой точки зренія этого какъ будто и нетъ.

Но такого смиренія, граничащаго съ отреченіемъ отъ самого себя, отъ своей личности, конечно, невозможно было ждать отъ Лермонтова — человека съ ярко выраженной индивидуальностью, одареннаго пылкимъ и мятежнымъ темпераментомъ. Понятно, что поэту оставалось одно: отказаться отъ христіанскихъ воззреній на Бога, какъ на высшую и совершенную любовь, — что онъ, можетъ быть безсознательно, и сделалъ.

Считая действія божества несправедливыми, поэтъ затеялъ съ нимъ «тяжбу» — предъявилъ къ нему рядъ серьезныхъ обвиненій. Поэтъ веритъ, что Богъ можетъ покарать его за этотъ ропотъ, однако не признаетъ себя виновнымъ: устами Владимира Арбенина онъ обращается къ высшей силе съ новымъ вызовомъ; «Ты самъ нестерпимою пыткой вымучилъ эти хулы», — такимъ образомъ вина протеста противъ божества вменена самому божеству!

Богъ, лишенный атрибута любви, конечно, не можетъ быть всепрощающимъ, и поэтъ умалчиваетъ объ этомъ свойстве; даже больше — въ уста умирающаго Юрія Волина онъ вкладываетъ слова, повидимому, близкія ему самому: «Богъ мне... никогда... не проститъ».

Въ этихъ представленіяхъ Лермонтова Богъ — скорее ветхозаветный Іегова, чемъ новозаветный Христосъ. Отецъ, а не Сынъ, грозный и карающій Судія, а не Пастырь добрый, полагающій душу за своихъ овецъ. Интересно, что самое имя Христа, какъ уже указалъ Д. С. Мережковскій, въ лирике Лермонтова не встречается; также нигде не говорится о великой жертве Сына Человеческаго, — только въ одномъ стихотвореніи читаемъ: «Такъ зря Спасителя мученья, невинный плакалъ херувимъ».

Божество, смирившееся до принятія человеческой природы, было непонятно поэту, который страдалъ въ тискахъ этой самой природы, Богочеловекъ не могъ привлекать вниманіе того, кто былъ, по словамъ Влад. Соловьева, сверхчеловекомъ, идейнымъ родоначальникомъ ницшеанства7. Умирающій, опозоренный

Христосъ, молящійся за своихъ враговъ, едва ли могъ тронуть сердце поэта, который, вообще говоря, зналъ только проклятія и не умелъ благословлять.

Интересно, что когда Лермонтову потребовалась любовь и участіе небесныхъ силъ, онъ обратился не ко Христу, а къ Его Матери: въ своей «Молитве» («Я, Матерь Божія») онъ съ удивительной для его бурной натуры кротостью вручаетъ любимую женщину «теплой заступнице міра холоднаго». Атрибутъ безконечной любви перенесенъ съ божества на Богоматерь, — что сближаетъ Лермонтова съ народно-христіанскими представленіями о «заступнице усердной рода христіанскаго».

Поэтъ боролся въ теченіе всей своей жизни на земле, смириться онъ не могъ да и не хотелъ; въ этомъ смысле можно согласиться съ утвержденіемъ Д. С. Мережковскаго, что вся поэзія Лермонтова «есть не что иное, какъ вечный споръ съ христіанствомъ»8. Но это только при одномъ условіи — если признать, что сущность христіанства — действительно смиреніе; однако и здесь необходимо сделать оговорку: тотъ же Мережковскій справедливо указываетъ, что не следуетъ смешивать «истинное Христово смиреніе сыновъ Божіихъ» съ «мнимо-христіанскимъ рабьимъ смиреніемъ»9.

Въ Лермонтове не было именно этого «рабьяго смиренія», но требуетъ ли его отъ человека истинное христіанство? Въ основе гордости поэта, его несмиренности и богоборчества лежитъ могучее чувство достоинства человеческой личности и законности ея духовной мощи, а также безусловное признаніе неоспоримаго права за идеальными стремленіями человека, имеющими къ тому же, по мненію поэта, божественное происхожденіе.

Когда бъ въ покорности незнанья
Насъ жить Создатель осудилъ,

Неисполнимыя желанья
Онъ въ нашу душу не вложилъ.
Онъ не позволилъ бы стремиться
Къ тому, что не должно свершиться. (1831)

А можно ли думать, что христіанство — подлинное, настоящее требуетъ отъ человека отказа отъ его духовной самостоятельности, отреченія отъ «неисполнимыхъ желаній», вложенныхъ въ насъ самимъ Всевышнимъ? Не шелъ ли Лермонтовъ, въ своей несмиренности, къ истинному христіанству «сыновъ Божіихъ», отъ богоборчества къ богосыновству, какъ это предполагаетъ Д. С. Мережковскій?10 — Нетъ сомненія, что и въ смиреніи могутъ скрываться эгоизмъ и жестокость, тогда какъ гордость и борьба нередко свидетельствуютъ о любви къ людямъ, — а въ этой любви и заключается сущность христіанства...

Говоря объ отношеніи Лермонтова къ христіанству, мы имели въ виду теоретическое и нравственное ученіе этой религіи; теперь посмотримъ, какъ относился поэтъ къ практической стороне христіанства, къ традиціонному культу. Творчество Лермонтова представляетъ мало данныхъ для решенія этого вопроса.

Прежде всего останавливаетъ на себе вниманіе отрицательный взглядъ поэта на монаховъ, которые рисуются обыкновенно людьми своекорыстными, грубыми и ограниченными.

Особенно достается испанскимъ монахамъ въ драме «Испанцы»: поэтъ подчеркиваетъ ихъ лицемеріе, пьянство, эгоизмъ и любовь къ интригамъ. Но и русскіе не лучше: въ повести «Вадимъ» говорится, что монахи, проходя по церкви, «толкали богомольцевъ съ такимъ важнымъ видомъ, какъ будто бы это была ихъ главная должность»; также они дурно обращались съ маленькимъ Вадимомъ и даже заставляли его благодарить Бога, давшаго ему безобразную наружность. По словамъ Вадима, «все монахи... были обыкновенныя, полудобрыя существа, глупыя отъ рожденія или отъ старости, неспособныя ни къ чему, кроме соблюденія постовъ». Также непривлекательна роль монаховъ въ «Боярине Орше», когда они судятъ Арсенія; съ презреніемъ говоритъ о ихъ трусости и Мцыри: во время грозы они столпились при алтаре и «ницъ лежали на земле».

Но и помимо отрицательныхъ чертъ монаховъ, монастыри по самой идее не могли не вызывать протеста поэта; ведь сущность его духа и въ то же время цель его постоянныхъ стремленій — свобода, а монастырская стена отрываетъ личность отъ природы и стесняетъ ее, — является для человека тюрьмою. Поэтому его герои (монахъ-испанецъ въ «Исповеди», Арсеній въ «Боярине Орше» и Мцыри) задыхаются въ душныхъ монастырскихъ стенахъ и стремятся вырваться на просторъ, на свободу — къ матери-природе. Лермонтовъ не допускаетъ, чтобы монастырское лишеніе свободы было справедливо: Мцыри убежалъ, такъ какъ хотелъ

Узнать, для воли иль тюрьмы
На этотъ светъ родимся мы.

Въ описаніи жизни монаховъ поэтъ особенно подчеркиваетъ одну черту — ихъ внешнюю религіозность, соединенную съ непониманіемъ духа религіи; но эта черта свойственна и мірянамъ: въ «Вадиме» поэтъ говоритъ съ негодованіемъ, что во время чтенія Евангелія толпа въ храме зевала въ немомъ бездействіи: но особенно онъ оскорбленъ следующей сценой: молящіеся подходятъ къ образу Спасителя; «госпожа и крестьянка съ груднымъ младенцемъ на рукахъ подошли вместе, но первая съ надменнымъ видомъ оттолкнула последнюю, и ушибленный ребенокъ громко закричалъ».

Мы видимъ, что поэта отталкивала религіозность, понимаемая какъ бездушная обрядность; но онъ не отвергаетъ святыни, когда она связана съ искреннимъ религіознымъ чувствомъ; такъ мать-казачка (въ «Казачьей колыбельной песне») говоритъ:

Дамъ тебе я на дорогу
Образокъ святой,
Ты его, моляся Богу,
Ставь передъ собой. (1840)

И тонъ, въ которомь написаны эти строки, свидетельствуетъ, что Лермонтовъ всецело на стороне матери. — Темъ же благоговейнымъ отношеніемъ къ христіанской святыне (образу, кресту, зажженной лампаде передъ ними) проникнуты стихотворенія «Ветка Палестины» и «Молитва» («Я, Матерь Божія, ныне съ молитвою»).

Такимъ образомъ, мы не найдемъ у Лермонтова отрицанія христіанскаго культа вообще, но мы встретимъ у него безусловное отверженіе одной внешней религіозности — бездушныхъ практическихъ действій. Религія, какъ рядъ формъ культа, лишенныхъ духа жизни, не могла быть принята поэтомъ...

Настоящая родина человека, по мненію Лермонтова, — небо, откуда онъ пришелъ на землю и куда вновь уйдетъ после смерти. Но зачемъ высшей силе понадобилось поселить человеческую душу «въ твореньи земномъ»? Какой смыслъ нашего существованія на земле? — Этотъ вопросъ поэтъ ставилъ для самого себя:

Придетъ ли вестникъ избавленья
Открыть мне жизни назначенье —
Цель упованій и страстей? (1837)

Но такой «вестникъ» не являлся, и поэтъ не находилъ ответа. Онъ, конечно, понималъ прогрессивное значеніе своихъ титаническихъ порывовъ, своего протеста противъ пошлости жизни вообще и условій Николаевской Россіи въ частности; понималъ, что необходимо бороться за общественные идеалы — за свободу и просвещеніе родины, за ея счастье; но что значили эти «земные» идеалы передъ лицомъ вечности?

Что люди? Что ихъ жизнь и трудъ?
Они прошли, они пройдутъ.

Разумеется, трудъ людей не напрасенъ — онъ ведетъ человека въ светлое царство справедливости и свободы на земле; но это выигрышъ для всего человечества, а не для отдельной личности, которую постоянно подстерегаетъ смерть. Поэтъ виделъ, что

«летучее время» мчится быстро, и для каждаго неизбеженъ моментъ, когда человекъ не сможетъ сказать: «я».

Лермонтовъ, какъ мы указывали, не боялся смерти, но также не могъ и забыть о ней; при мысли же о смерти наше земное существованіе кажется ненужнымъ и безсмысленнымъ... Поставленный поэтомъ вопросъ о цели и смысле нашего временнаго бытія на земле остался нерешеннымъ; да и можно ли решить его?..

Лермонтовъ не допускалъ хаотичности и случайности явленій въ міре и человеке; ведь всемъ руководитъ высшая воля, отъ которой добро и зло, счастье и страданіе. Отсюда его убежденіе въ безусловной необходимости всего совершающагося во вселенной — его своеобразный фатализмъ. Въ стихотвореніи «Смерть поэта» (1837) онъ говоритъ про Божій судъ, что «и мысли и дела онъ знаетъ напередъ», т.-е., по мненію поэта, наши внутреннія переживанія и наши поступки предопределены заранее. Заранее установлена и конечная гибель человечества:

Теперь я вижу: пышный светъ
Не для людей былъ сотворенъ;
Мы сгибнемъ, нашъ сотрется следъ.
Таковъ нашъ рокъ, таковъ законъ. (1830)

Въ последніе годы жизни поэта это «чувство рока» приводитъ его иногда къ смиренію, или, вернее, къ какому-то странному равнодушію, безразличію.

Мой крестъ несу я безъ роптанья —
То иль другое наказанье —
Не все ль одно?... Я жизнь постигъ.
Судьбе, какъ турокъ иль татаринъ,
За все я равно благодаренъ;
У Бога счастья не прошу
И молча зло переношу. (1840)

Но такіе моменты примиренія съ жизнью на почве сознанія безцельности борьбы, такъ какъ все уже предопределено и потому неизменно и неотвратимо, — были редки у поэта: несмотря на свое заявленіе, «молча переносить зло» онъ не могъ, — какъ разъ противъ зла жизни онъ и боролся, никогда не складывая своего оружія, которымъ являлся «железный стихъ, облитый горечью и злостью».

Смириться сознательно и вполне, преклонявшись передъ неисповедимыми путями Провиденія, отречься отъ своей воли, поставивъ на ея место волю божества — Лермонтовъ не могъ уже потому, что у него, какъ указывалось раньше, не было убежденія въ абсолютной благости Верховнаго существа...

Но пусть нельзя ничего изменить въ установленномъ міровомъ порядке, — по крайней мере следуетъ громко протестовать противъ Устроителя. Пусть судьба неодолима, но все-таки надо бороться съ нею, — въ этомъ находитъ объясненіе известное безстрашіе поэта, переходящее порой въ дерзкую игру со смертью. Особенно ярко выразилась эта безумно-протестующая храбрость поэта въ его последней дуэли. Влад. Соловьевъ говоритъ: «На дуэли Лермонтовъ велъ себя съ благородствомъ — онъ не стрелялъ въ своего противника, — но по существу это былъ безумный вызовъ высшимъ силамъ, который во всякомъ случае не могъ иметь хорошаго исхода»11. Изследователь, видимо, полагаетъ, что высшія силы и покарали поэта за его дерзость; мы такъ далеко не идемъ, но съ утвержденіемъ, что въ дуэли съ Мартыновымъ сказались въ одно и то же время и вера въ рокъ и вызовъ ему, конечно, нельзя не согласиться.

Лермонтовъ не дорожилъ земною жизнью, — напротивъ, онъ какъ будто искалъ смерти, торопясь «домой» — въ иныя сферы бытія; но оборвать нить жизни собственною рукою поэтъ не решался, и едва ли когда-нибудь серьезно думалъ объ этомъ (указанія этого рода найдутся въ юношескихъ драмахъ «Люди и страсти» и «Странный человекъ», имеющихъ несомненное автобіографическое значеніе). Лишить себя жизни — значило бы бросить, такъ сказать, перчатку божеству, пойти на полный разрывъ съ нимъ, но этого поэтъ не могъ сделать, да и не хотелъ: ведь онъ все же любилъ Всесильнаго, и въ отдельные моменты жизни обращался къ нему съ чисто сыновней преданностью

Мы изложили взгляды Лермонтова, выражающіе отношеніе его къ религіи и дающіе решеніе основныхъ ея проблемъ. Вотъ къ чему сводятся вкратце эти взгляды:

Поэтъ веритъ въ особое нематеріальное начало въ человеке — душу, которая существовала до появленія человека на земле и будетъ существовать после его смерти — где-то въ небесныхъ сферахъ, точнее не определимыхъ. Онъ веритъ въ бытіе Бога. Творца міра и человека и ихъ верховнаго Управителя, отъ котораго происходитъ все: не только добро, но и зло. Не желая примириться со зломъ, понимаемымъ главнымъ образомъ, какъ собственное страданіе, поэтъ выдвигаетъ рядъ обвиненій противъ божества, какъ его виновника — начинаетъ съ божествомъ «тяжбу».

Но не однимъ «бунтомъ» определяются отношенія поэта къ Богу, временами онъ вступаетъ съ нимъ въ близкое общеніе — въ молитве, въ религіозныхъ переживаніяхъ вообще. Божество мыслится поэтомъ, какъ личность, не сливающаяся съ природой, хотя и проявляющаяся въ ней. Находясь лицомъ къ лицу съ природой, поэтъ переживаетъ настроенія, близкія къ религіознымъ, но этотъ пантеизмъ чувства вполне возможенъ при теистическомъ міровоззреніи. — Верховное существо, осудившее человека на страданія, не есть безконечная любовь, и потому оно не рисуется поэту въ образе всепрощающаго Богочеловека — Христа. Вообще христіанство, какъ религія смиренія и отреченія отъ самого себя, было чуждо гордой и мятежной натуре поэта. Не принималъ онъ и внешней, обрядовой религіозности, если она не была проникнута искреннимъ религіознымъ чувствомъ. — Метафизическая проблема о смысле жизни, о цели нашего существованія на земле осталась для поэта не решенной. Признавая, что все въ міре и человеке совершается такъ, какъ предопределено заранее высшей силой, поэтъ является фаталистомъ, — но редко смиряющимся передъ судьбою, чаще же бросающимъ ей дерзкій вызовъ.

Конечно, самъ поэтъ не представлялъ своихъ религіозныхъ взглядовъ въ такомъ законченномъ и строго определенномъ виде, такъ какъ онъ вообще, насколько известно, не делалъ попытки ихъ систематизаціи; но едва ли можно сомневаться, что именно этими взглядами, извлеченными изъ его произведеній, определяется религія Лермонтова, какъ теоретическое міровоззреніе.

Мы старались показать, что эта религія — не результатъ «исканій» — работы ума надъ вопросами, властно ставшими передъ поэтомъ; она является у него чемъ-то непосредственно даннымъ, чемъ-то прямо отражающимъ его духовную сущность. Поэтому-то она и не меняется въ теченіе всей его сознательной жизни: съ ней онъ выступилъ на творческій путь, съ ней онъ сошелъ и въ могилу.

Свидетельство кн. В. Ѳ. Одоевскаго о религіозныхъ спорахъ съ Лермонтовымъ (въ начале 1841 г.) говоритъ о томъ, что незадолго до рокового конца поэтъ началъ осмысливать свое религіозное міровоззреніе, подходить къ нему съ доводами ума; можетъ быть, результатомъ такой работы, если бы ей суждено было охватить значительный періодъ времени, и было бы построеніе настоящаго религіозно-философскаго зданія, въ которомъ изложенные нами взгляды явились бы, целикомъ или отчасти, только отдельными камнями, — но тутъ ужъ мы вступаемъ въ область предположеній и гаданій; несомненнымъ является одно: религія Лермонтова, какъ показываетъ его творчество, остается, отъ начала и до конца, прямымъ выраженіемъ того, что онъ виделъ своимъ духовнымъ зреніемъ, — непосредственнымъ знаніемъ о душе и о Боге.

Это съ необходимостью говоритъ о томъ, что Лермонтовъ принадлежалъ къ числу немногихъ избранныхъ душъ, для которыхъ еще здесь на земле приподнялась завеса вечности, такъ что оне могли смело заглянуть въ недоступный для обыкновенныхъ людей міръ... Такія души всегда являются религіозными — въ полномъ и настоящемъ смысле слова: оне постоянно чувствуютъ свое «я» частью единой высшей силы, одухотворяющей вселенную, — чувствуютъ въ себе и вокругъ себя присутствіе этой силы, и способны, более или менее часто, къ близкому и интимному общенію съ ней; для нихъ отказаться отъ Бога — значитъ отказаться отъ самихъ себя.

Но въ этомъ «избранничестве» Лермонтова, въ его способности непосредственно видеть небесный міръ (истина здесь или нетъ — это другой вопросъ) — и заключается главный источникъ страданій поэта: кто знаетъ «небо» съ его дивными звуками, тотъ никогда не приметъ «земли» и не удовлетворится ея «песнями» — ни скучными, ни веселыми; если эти песни и заставятъ его порой забыть о небесной родине, то это лишь на моментъ, за которымъ опять последуетъ отверженіе света и его «обольщеній», опять начнутся страданія... Таковъ уделъ всехъ избранныхъ душъ, «созданныхъ Творцомъ изъ лучшаго эфира»!

Конечно, были и другія причины пессимизма Лермонтова — личнаго, общественнаго и литературнаго характера: ранняя смерть матери, одинокое детство, болезнь, разладъ между отцомъ и бабушкой, несчастная любовь, тяжелыя общественныя условія Николаевской эпохи, вліяніе Байрона и другихъ «міровыхъ скорбниковъ»; но эти внешнія причины имеютъ лишь второстепенное значеніе, — оне только, капля за каплей, прибавляли ядъ въ тотъ кубокъ страданій, который поэтъ постоянно, отъ начала сознательной жизни, носилъ въ самомъ себе.

Но сущность личности и поэзіи Лермонтова — не столько въ самомъ пессимизме, сколько въ его характере: это, какъ говоритъ О. А. Андреевскій, «пессимизмъ силы, гордости, божественнаго величія»12. Въ «звездную» (выраженіе Бальмонта) душу поэта было вложено также начало мятежа и страсти, и потому его песни — протестъ и вызовъ, его жизнь — борьба.

Онъ смело бросаетъ свой «железный стихъ» въ лицо современному обществу, гордо отвергаетъ жизнь, какъ «пустую и глупую шутку», постоянно бунтуетъ противъ высшей силы, осудившей его на мученія. Правда, у него были моменты смиренія, сыновней покорности божеству и любви къ людямъ, но эти моменты являлись только временнымъ отдыхомъ для поэта; проходили они — и онъ снова поднималъ бунтъ...

Нетъ сомненія, что въ конце своего жизненнаго пути Лермонтовъ чаще, а, главное, интенсивнее и глубже переживаетъ мирныя чувства, кроткія религіозныя настроенія; но можно ли въ этомъ видеть наступленіе новаго періода во внутреннемъ развитіи поэта? Можно ли думать, что поэтъ смирился? —

Если и правы те изследователи, которые утверждаютъ, что поворотъ Лермонтова на другой путь — простоты и смиренія, гармоніи духа и любви къ Богу и людямъ — въ конце жизни поэта ясно определился, — то все же остается неизвестнымъ, пошелъ ли бы онъ по новому пути, или возвратился на старый; эту тайну своего будущаго духовнаго развитія Лермонтовъ унесъ съ собой въ могилу — въ тотъ надземный міръ, въ существованіи котораго онъ не усомнился до конца.

С. Шуваловъ.

Сноски

1 «М. Ю. Лермонтовъ — поэтъ сверхчеловечества». С.-Пб. 1909, стран. 29.

2 Леон. Семеновъ, Лермонтовъ и Левъ Толстой. М. 1914, стран. 35—36.

3 О. с., стран. 48.

4 В. С. Соловьевъ, Лермонтовъ. «Вестникъ Европы», 1901, кн. 2, стран. 456.

5 См. Ивановъ-Разумникъ, Исторія русской общественной мысли. С.-Пб. 1911. Т. I, стран. 165.

6 «М. Ю. Лермонтовъ. Личность поэта и его произведенія». С.-Пб. 1912, стран. 198. Ср. также слова Вл. Соловьева: «Это религіозное чувство, часто засыпавшее въ Лермонтове, никогда въ немъ не умирало, и когда пробуждалось, боролось съ его демонизмомъ». О. с., стран. 456.

7 О. с., стран. 441, 452.

8 О. с., стран. 81.

9 О. с., стран. 17, 52.

10 О. с., стран. 53—56.

11 О. с., стран. 458.

12 Литературныя чтенія. С.-Пб. 1902, стран. 227.

© 2000- NIV