Наши партнеры
Teamostyle.ru - Свадебные бокалы: купить свадебные аксессуары. Как делать свадебные букеты.

Турбин В.Н. - "Ситуация двуязычия" в творчестве Пушкина и Лермонтова

Турбин В. Н. "Ситуация двуязычия" в творчестве Пушкина и Лермонтова // Лермонтовский сборник. — Л.: Наука, 1985. — С. 91—103.


В. Н. ТУРБИН

«СИТУАЦИЯ ДВУЯЗЫЧИЯ»
В ТВОРЧЕСТВЕ ПУШКИНА И ЛЕРМОНТОВА

«Начал учиться по-татарски, язык, который здесь, и вообще в Азии, необходим, как французский в Европе, — да жаль, теперь не доучусь, а впоследствии могло бы пригодиться» (6, 441), — писал Лермонтов С. А. Раевскому из Тифлиса в конце 1837 г. Это достаточно известное биографам признание поэта открывает путь к выявлению и анализу уникальной сюжетной ситуации, широко бытующей в русской литературе вообще, а у Лермонтова, в частности, просто-таки бросающейся в глаза, хотя доныне не вычлененной, не привлекавшей к себе систематического исследовательского внимания; назовем ее условно «ситуацией двуязычия».

Для начала важно иметь в виду: Лермонтов, человек несомненно филологически весьма одаренный, обладавший незаурядным чутьем языка, мыслит себя на стыке разнородных языковых потоков и культурных традиций. Мелькнувшие в его представлении страны Европы двуязычны: там знают свой, исконный, национальный язык плюс французский; но равно двуязычны и земли Кавказа, Азии. В своеобразном речевом водовороте оказываются и лермонтовские герои; и тогда явление это уже включается в сферу поэтики. Возникает «ситуация двуязычия».

Стоит лишь заметить ее, и сразу же видишь: предшествующая и современная Лермонтову русская литература культивировала «ситуацию двуязычия» чрезвычайно активно. Существовала даже некая необъявленная «поэтика двуязычия»; например, знаменательный для 1830-х гг. роман Александра Вельтмана «Странник» сталкивает нас с оригинальными, эпатирующими словесными фиоритурами: нечто излагается по-русски, по-румынски, по-молдавски, по-французски, по-латыни. В ход идут стилизации одного языка под другой. Национальные языки, живые и мертвые, как бы взаимно перекликаются, сходятся. В «Страннике» — словно бы повторяющийся в реальности и в сознании автора миф о столпотворении вавилонском. Но броская особенность романа Вельтмана лишь аккумулировала в себе результаты стилевых экспериментов начала прошлого века. Проблема сосуществования языков стояла тогда отнюдь не только академически: литературно-критические баталии велись едва ли не за каждое слово. И многое, очень многое угадывается за хрестоматийными для нас строками Пушкина, характеризующими Татьяну:

Она казалась верный снимок
Du comme il faut... (Шишков, прости:
Не знаю, как перевести.)

(П, 5, 147)

«Ситуация двуязычия» в данном случае очевидна: поэт как бы на перепутье; будучи русским, будучи несомненным языковым патриотом, он, улыбаясь, отказывается от заранее заданного пуризма и, пикируясь с А. С. Шишковым, обращается к европейскому языку. И хотя в таких вещах, как буквально фонтанирующий полилингвизмом роман Вельтмана, «ситуация двуязычия» вырисовывается более броско, нежели в «Евгении Онегине» Пушкина, можно обоснованно утверждать: именно Пушкин сделал ее художественным явлением, существенным элементом созидаемой им системы; именно он основал прошедшую через весь XIX век традицию изображения в русском тексте и некоего иноземного языка.

Сущность «ситуации двуязычия» в общем, казалось бы, чрезвычайно проста. Первый вариант: двуязычен или многоязычен сам автор; он затрудняется в выборе слов, идиом; он колеблется, он старается обосновать свое обращение к тому или иному нерусскому обороту речи, перевести его на родной язык. Второй вариант: в ходе развертывания сюжета художественного произведения выступают персонажи, герои, являющиеся носителями разных национальных языков. Один из них, как правило, русский, другой — иноземец, по-русски не говорящий или же говорящий плохо, с акцентом; такой иноземец с трудом подбирает слова, с еще большим трудом составляет фразы, и здесь вполне уместна аналогия со слепцом, который, спотыкаясь, на ощупь преодолевает некоторое пространство (заставленную мебелью комнату, улицу большого города). Ситуация может всячески видоизменяться: в силу тех или иных обстоятельств герой, русский оказывается вынужденным говорить на плохо знакомом ему языке, и тогда в ход идет жестикуляция, с уст говорящего срываются беспомощные междометия, возникают импровизированные стилизации речи под нерусскую, иноязычную.

В творческом мире Пушкина «ситуация двуязычия» устойчиво, неизменно комична. Это ситуация-анекдот, неожиданно возникающая в достаточно драматические моменты; такова она в «Борисе Годунове», такова она и в «Дубровском». «Пуркуа ву туше, пуркуа ву туше, — закричал Антон Пафнутьич, спрягая с грехом пополам русский глагол тушу на французский лад. — Я не могу дормир в потемках» (П, 6, 182). Сей эпизод из неоконченного романа Пушкина о Дубровском давно уже обрел самостоятельное значение, стал чем-то вроде забавного; анекдота, бытующего почти независимо от романа. Он действительно забавен, а «ситуация двуязычия» прорисовывается в нем с достаточной ясностью: простак-помещик Спицын пытается объясниться с учителем-французом Дефоржем, под личиной которого таится оскорбленный мститель Владимир Дубровский. Оба они русские; но один изображает собою француза, играет роль иноземца, а другой, ломая и коверкая и отечественный, и иноземный язык, пытается добиться понимания лжефранцузом того, о чем он вотще вопиет.

«Ситуация двуязычия» приоткрывает таящиеся в ней сложности, обнаруживает свою художественную глубину и причастность к самым различным сферам поэтики. Здесь и жанр (в данном случае — потешный, смешной анекдот). Здесь и некий микросюжет, восходящий к общим перипетиям сложного сюжета романа. Здесь и стилистика, здесь, наконец, и какие-то стороны психологии речи.

«Ситуация двуязычия», как это сразу заметно, несводима к широко известному явлению «макаронической речи». Такая речь — относительно локальный феномен, который принадлежит к истории русского литературного языка, к лексикологии, изучающей «макароническую речь» статически, вне ее художественного многообразия. «Ситуация двуязычия» может включать в себя и «макароническую речь», но она значительно шире «макаронической речи». А главное, качество здесь совершенно иное: «ситуация двуязычия» — явление поэтики художественного произведения, связанное и с вечным обновлением одного и того же жанра, и с логикой сюжета, и с движением стиля. Восходит же она к заветной для поэтики проблеме героя, понимаемого в его художественной специфике, интерпретируемого как часть структуры художественного высказывания. Словом, «ситуация двуязычия» — на скрещении, на пересечении многих сторон художественного произведения. Она как бы затеряна в переплетении их, и именно поэтому она не выделялась и не исследовалась. К тому же выделить «ситуацию двуязычия» методически крайне трудно. Она «врастает» в общую характеристику персонажа, в сюжет; в ней воплощается и ряд существенных сторон мироощущения художника слова. Рассуждая о судьбе «ситуации двуязычия» в творчестве Пушкина и Лермонтова, придется поэтому обращаться и к тому, что составляет ее поэтический антураж.

***

«У Шекспира римские ликторы сохраняют обычаи лондонских алдерманов... У Расина полускиф Ипполит говорит языком молодого благовоспитанного маркиза», — замечал Пушкин в статье «О народной драме...» (П, 7, 147). Пушкин оправдывает условность драмы и театра в современном ему варианте, и все же единство языка такой драмы заметно претит ему. Явно ориентируя «Бориса Годунова» на сохранение неизбежной для театра и необходимой театру условности, Пушкин тем не менее вкладывает в уста своих героев, француза Маржерета и немца Розена, французскую и немецкую речь. Возникло комическое двуязычие: русские ратники дразнили наемника-француза, копируя то, что было им непонятно; он же в свою очередь недоумевал, пытаясь разобраться в потоке их слов. И по выходе трагедии из печати раздались недоуменные укоризны безымянного критика: «Ну, что это за сочинение? Инде прозою, инде стихами, инде по-французски, инде по-латине...».1 «Ситуация двуязычия» была очерчена верно; на заре реализма «ситуация двуязычия» вызывает нападки, хотя в сущности своей она строго правдива, она достоверна; офицеры, француз и немец, могли говорить только на том языке, которым они владели. Более того, французская и немецкая речь подчеркивала их безразличие к судьбе русского престола и русского народа. И заговори они по-русски, это выглядело бы еще более неправдоподобным, чем речь «благовоспитанного маркиза» в устах «полускифа». Но при всем правдоподобии «ситуации двуязычия», при всей естественности ее она шокирует, эпатирует; однако в пушкинском «Борисе Годунове» она, помимо всего прочего, как раз и рассчитана на эпатаж особого рода — на эпатаж достоверностью, подлинностью.

***

«Ситуация двуязычия» возникает там, где появляется образ чужестранца, пришельца. Пришельцем может быть воин-оккупант, интервент, может быть некий заморский гость или же иноземец-учитель, неизменный предмет едких литературных насмешек. Начатая Петром I демонстративная европеизация России сделала двуязычной саму русскую жизнь, общественный и частный быт XVIII — начала XIX столетий. А Отечественная война 1812—1814 гг., естественно, обострила внимание к двуязычию; драматический ход войны постоянно, на каждом шагу создавал «ситуацию двуязычия» в самой жизни: столкновение русских партизан и солдат с солдатами наполеоновской армии, пребывание русских в плену у французов, а французов — у русских, французская речь, неожиданно огласившая городки и деревеньки среднерусских губерний, — все это вновь и вновь наталкивало на «ситуацию двуязычия». Война запечатлевалась в сознании как шествие «двунадесяти язык», и чужое слово воспринималось массами как предвестие всяческих бед, как угроза. Во времена Пушкина и Лермонтова «ситуация двуязычия», следовательно, несла в себе немалый запас исторической памяти, охватывающей вереницу разнородных событий от петровских времен до начала столетия. Конфронтация туземца и некоего пришельца постоянно стояла перед глазами Пушкина, Лермонтова и их современников.

Начиналось освоение Северного Кавказа и Закавказья. Письмо Лермонтова к Раевскому о пользе знания «татарского» языка — свидетельство того, что осознавалось расширение сферы, в которой осуществлялось двуязычие в быту, в повседневности. К европейским языкам экстенсивно присоединялись языки азиатские; возникала аналогия: французский язык — «татарский» (азербайджанский) язык.

Одновременно шла и интенсификация «ситуации двуязычия». Начало ее очевидно: сталкиваются два национальных языка. Но где ее продолжение? Разветвления «ситуации двуязычия» по сути дела бесконечны: разговор здорового человека с глухим; разговор двух людей различного духовного склада и воспитания, людей, не умеющих друг друга понять; разговор социально разнородных людей. И, наконец, осознание себя, себя самого принадлежащим к двум разным национальным традициям.

И Пушкин, и Лермонтов — оба они несли через жизнь свою туманно вырисовывающийся в их сознании образ какой-то иной, нездешней земли, откуда каждый из них вел свой род. Для Лермонтова такой землей была загадочная Шотландия (впрочем, отголоски воспоминаний о ней оборвались уже в юности поэта). Пушкин не переставал помнить о своих африканских корнях. Пришелец-добротворец, пришелец, с энтузиазмом доброжелательности вливающий свои духовные силы, свой ум и талант в новую для него культуру, таким пришелец тоже бывает; и главное действующее лицо «Арапа Петра Великого» становится одним из любимейших героев его потомка, русского аристократа-поэта. Слияние национальных, а в случае с Пушкиным даже и расовых культурных традиций, верований, слияние крови двух древних родов — тоже своеобразное двуязычие, ибо идея «ситуации двуязычия» очень сложна: «ситуация двуязычия» несет в себе проблему состоявшегося или несостоявшегося диалога, а вслед за тем и проблему изначального шага человека к свободе, ибо свобода человека начинается с языка, на котором он общается с окружающими («свободно владеть языком»). А рабство, неволя связываются с немотой, с вынужденным молчанием (вспомним хотя бы образ пленника-башкирца в пушкинской «Капитанской дочке»).

***

Двое сталкиваются друг с другом, лицом к лицу, и двое не могут друг друга понять. Слова, произносимые одним, для другого — звук пустой. Что делать? И тогда понятия «язык» и «речь» начинают стремительно расширяться: мимика, позы, жесты играют роль неведомых слов. Око, глаз берет на себя роль слуха, ушей: один собеседник всматривается в другого, в свою очередь отвечая ему мимикой, жестами. Здесь возможны ошибки, от потешных до роковых. Но как бы забавны или плачевны ни были ошибки людей, оказавшихся, по выражению В. Г. Короленко, «без языка», существенно было то, что люди в «ситуации двуязычия» все-таки, пусть даже блуждая и спотыкаясь, шли к диалогу.

В художественном мире Пушкина путь этот, повторяем, чреват комизмом:

Глухой глухого звал к суду судьи глухого,
Глухой кричал: «Моя им сведена корова». —
«Помилуй, — возопил глухой тому в ответ, —
Сей пустошью владел еще покойный дед».
Судья решил: «Почто ж идти вам брат на брата,
Не тот и не другой, а девка виновата».

(П, 3, 176)

Восходящий к фольклору сюжет о разговоре глухих жанрово и стилистически родствен и сценке ночного диалога Афанасия Пафнутьича Спицына с Дефоржем-Дубровским, и почти фарсовому эпизоду в «Борисе Годунове»: Розен и Маржерет пытаются столковаться с русскими ратниками, командовать ими. Разноязыкие герои Пушкина попадают впросак, говорят и действуют невпопад, создают какое-то невообразимое эсперанто, но различие языков не исключает взаимопонимания в принципе.

Иная трактовка «ситуации двуязычия» дается у Лермонтова:

Смеясь, он дерзко презирал
Земли чужой язык и нравы;
Не мог щадить он нашей славы;
Не мог понять в сей миг кровавый,
На что он руку поднимал!..

(2, 85) написал Лермонтов в «Смерти поэта». И тут — целая «концепция двуязычия», специфически лермонтовская. Убийца и жертва говорят, мыслят на разных языках, и разноязычие — будто знамение: носители разных языков словно бы вообще к разным каким-то мирам принадлежат, а сближение их — роковое сближение («Заброшен к нам по воле рока...»). Характеристика чужестранца, пришельца исключает какое бы то ни было добродушие. «Ситуация двуязычия» осложняется. Кто убил поэта? Пушкина убивает чужестранец, пришелец, далекий потомок того, кого поэт в «Борисе Годунове» изобразил с беззлобным комизмом. Россия капитану Маржерету чужда. И когда его подчиненные, русские ратники, сначала передразнивают его, а потом вразнобой кричат, что они-то не чета ему, они православные, Маржерет с недоумением вопрошает: «Qu’est-ce à dire pravoslavni?..» (П, 5, 255). Маржерет в драме Пушкина и убийца поэта в стихотворении Лермонтова соотносимы. Оба презирают «земли чужой язык и нравы», оба не знают, что такое «pravoslavni». Оба — в «ситуации двуязычия», которая у Пушкина оборачивается комизмом, а у Лермонтова разрешается трагедией, взрывом. «Безжалостной рукой» водило как бы парализованное, атрофированное сознание, сознание нравственно глухого, более того, сознание какого-то нечеловека, внечеловека, и бесчеловечность этой игрушки «рока» начинается с ее фактического безъязычия, внеязычия в той стране, куда она оказалась заброшенной.

Предварительный вывод ясен: «ситуация двуязычия» равно привлекает внимание и Пушкина, и Лермонтова. Однако у Пушкина она источник рафинированного или грубоватого комизма. На основе ее возникают анекдоты, литературно-полемические эпиграммы или каламбурные стилизации. «Ситуация двуязычия» или ничем не разрешается (глухие истцы и глухой судья остаются в неколебимой уверенности в том, что тяжбу их рассудили; Маржерет исчезает со сцены, так и не узнав, что же такое «pravoslavni»), или же разрешается тем, что люди понимают друг друга.

«Волхвы не боятся могучих владык,
        А княжеский дар им не нужен;
Правдив и свободен их вещий язык
        И с волей небесною дружен», —

(П, 2, 100) говорит князю «вдохновенный кудесник» в «Песни о вещем Олеге». Здесь тоже «ситуация двуязычия». И разрешается она с непреложной определенностью художественно-дидактической притчи: «вещий язык», язык пророческих иносказаний, как бы добивается того, чтобы его речения были понятны. И князь Олег, умирая, понимает суровую правду туманного прорицания.

«Так вот где таилась погибель моя!
        Мне смертию кость угрожала!» —

(П, 2, 102) произносит он, в последний миг своей жизни прозрев наконец смысл предречений волхва.

Двуязычие у Пушкина — свидетельство неуклонного, порою наивного, но всегда трогательного стремления людей как-то договориться, понять друг друга. Свидетельство того, что они могут друг друга понять, даже заплатив за понимание жизнью.

Двуязычие у Лермонтова — свидетельство рокового непонимания, адиалогичности, трагической разорванности, разделенности мира, жаждущего, впрочем, достичь того, чтобы все понимали всех.

***

В веренице образов творчества Пушкина исследователь вправе выделить и своеобычный образ русского языка. Национальный язык для поэта — что-то живое, творимое, развивающееся, сохраняющее свою чистоту, хотя и вступающее в контакты с «соседями» (понятие «сосед», «соседы» у Пушкина широко: от бытового соседства земляков в «Евгении Онегине» или в «Барышне-крестьянке» до «соседов», на которых обрушил град отравленных стрел князь в «Анчаре», и до «надменного соседа», коему намеревается грозить основатель новой столицы, Петр I, в «Медном всаднике»; есть у Пушкина соседи-помещики, есть соседи-державы, есть и соседствующие языки; сосед — и друг, и враг, и воплощение воли судеб; сосуществование соседствующих языков так же сложно, как сосуществование в мире различных людей, государств и материков). В «Евгении Онегине» есть, несомненно, особая сюжетная линия — линия судьбы, жизни русского языка, бытующего в окружении как бы обступающих его других языков, языков-соседей:

Он по-французски совершенно
Мог изъясняться и писал...

(П, 5, 9)

Он знал довольно по-латыне,
Чтоб эпиграфы разбирать...

(П, 5, 10)

Я знаю: дам хотят заставить
Читать по-русски. Право, страх!

Итак, писала по-французски...
Что делать! повторяю вновь:
Доныне дамская любовь
Не изъяснялася по-русски,
Доныне гордый наш язык
К почтовой прозе не привык.

(П, 5, 58)

«По-французски», «по-латыне», «по-русски»... Иноземная речь то и дело является в «Евгении Онегине», так же как являются здесь иноземные вещи, иноземные нравы, привычки, недуги:

Недуг, которого причину
Давно бы отыскать пора,
Подобный английскому сплину,
Короче: русская хандра...

(П, 5, 22)

«Язык чужой» (5, 59) и родной язык сосуществуют, соседствуют, и столичный салон, провинциальная усадьба, уединенная комната героини романа оказываются ареной их безобидной борьбы. Одно и то же явление то и дело именуется дважды, на чужом языке и на языке исконном, от предков воспринятом; отсюда мотив двуименности вещи, явления, отдельной буквы алфавита, а то даже и человека:

И русский Н как N французский
Произносить умела в нос.

Звала Полиною Прасковью...

                             ... стала звать
Акулькой прежнюю Селину...

(П, 5, 44)

Русский язык — полноправный друг героев романа и его создателя. К нему порою могут охладевать, предпочтя его обществу более изысканное общество его ближайших иди отдаленных соседей, но к нему возвращаются неизменно: старый друг лучше новых двух. И в этом качестве, в качестве незаменимого старого друга русский язык явится у Пушкина и в «Арапе...», и в «Барышне-крестьянке».

«Барышня-крестьянка» — повесть, кажется всецело построенная на двуязычии, социальном и национальном: Лиза Муромская — барышня-дворянка, стилизующая свою речь под речь простушки-крестьянки; она русская, воспитанная в доме фанатика-англомана; наконец, однажды она оказывается вынужденной всячески коверкать свою речь даже чисто фонически: « Лиза жеманилась, говорила сквозь зубы, нараспев, и только по-французски» (П, 6, 111). В «Барышне...» — какой-то апофеоз «ситуации двуязычия», сопровождавшей Пушкина до конца его дней, до интимной патетики стихотворения «Я памятник себе воздвиг...»:

Слух обо мне пройдет по всей Руси великой,
И назовет меня всяк сущий в ней язык...

(П, 3, 340)

Казарин в «Маскараде» Лермонтова так отзывается о Шприхе, ростовщике, проходимце:

Какой он нации, сказать не знаю смело:
        На всех языках говорит...

(5, 279)

О нем же — Арбенин:

Он мне не нравится... Видал я много рож,
        А этакой не выдумать нарочно;
Улыбка злобная, глаза... стеклярус точно,
Взглянуть — не человек, — а с чертом не похож.

(5, 279)

Авантюрист-полиглот Шприх — «чертенок» (5, 285), подвизающийся среди героев классической драмы Лермонтова. Он обрусевший иноземец, пришелец, какой-то «человек ниоткуда»: ни родины, ни корней, живая какая-то кукла. И фигура, фигурка Адама Петровича Шприха чрезвычайно важна оттого, что именно с нее начинается специфически лермонтовская трактовка «ситуации двуязычия»: язык не просто рубеж, граница, отделяющая одних от других; разноязычие взаимно дезориентирует людей и ведет к необратимым ошибкам. «Ситуация двуязычия» мифологизируется, «на всех языках говорит» маленький демон петербургских гостиных Шприх, а у людей более обыкновенных язык оказывается маской, которую надевают ради обмана другого; не мистификации, как у Пушкина, в «Барышне-крестьянке» положим, а продуманного обмана.

В «Герое нашего времени» постоянно возникают ситуации речевого обмана. Начинается со сцены с возчиками-осетинами. Они «стали помогать быкам почти одним криком», — повествует рассказчик. Рассказчик доверчив, но умудренный Максим Максимыч открывает ему глаза: «Вы думаете, они помогают, что кричат? А черт их разберет, что они кричат? Быки-то их понимают; запрягите хоть двадцать, так коли они крикнут по-своему, быки всё ни с места... Ужасные плуты!» (6, 205). Конечно, полунищие осетины и слыхом не слыхивали о существовании великосветских балов-маскарадов. Но логика, по которой они действуют, — маскарадная логика обмана и лжи, это логика маленькой тайны, логика плутовства, находящего в языке средство спрятаться от собеседника, оставаясь в то же время на виду у него и даже имитируя сочувствие, желание услужить, помочь.

«Ситуация двуязычия» у Лермонтова прежде всего возникает там, где есть заговор, сговор тех, кого объединяет знание некоего языка, против тех, кто языка говорящих не знает. Так — в интродуктивной повести «Бэла», так же — в «Тамани».

То, что у Пушкина обернулось бы недоразумением, забавной комедией, у Лермонтова ложится в основу запутанного авантюрного сюжета с несомненной философической подоплекой. Мирок, в который заброшен Печорин, — сплошь маскарад, сплошь имитация, притворство и симуляция. Глаза у Шприха — «стеклярус точно». В «Тамани»: «Я засветил серную спичку и поднес ее к носу мальчика: она озарила два белые глаза. Он был слепой, совершенно слепой от природы... Я начал рассматривать лицо слепого; но что прикажете прочитать на лице, у которого нет глаз?» (6, 250 — 251). Потом, как известно, слепой мальчик оказывается достаточно зрячим, меняется и его речь, и когда Печорин подслушивает его разговор с контрабандисткой-«русалкой», он поражается: «... слепой говорил со мною малороссийским наречием, а теперь изъяснялся чисто по-русски» (6, 252).

***

Иноземный, нерусский язык в «Герое нашего времени» Лермонтова — всего прежде надежное средство спрятаться, скрыться от постороннего, утаить от него какие-нибудь невинные плутни (возчики-осетины) или более серьезное преступление (девушка-контрабандистка, своего рода и «барышня» и «крестьянка» одновременно, или мальчик-«слепец»). И на базе «ситуации двуязычия» возникают микросюжеты, требующие вмешательства некоего толмача, переводчика. Право выступить в этой роли предоставляется прежде всего Максиму Максимычу.

«Максим Максимыч, — заметил В. В. Виноградов, — в изображении кавказской жизни то становится на точку зрения туземцев, то, напротив, переводит тамошние понятия на язык русского человека».2 Замечание это глубоко справедливо. Особенно же справедливо здесь то, что чужеземное слово, произносимое героем романа, трактуется исследователем как свидетельство восприятия точки зрения другого, неродного народа, как своеобразная психологическая трансформация.

Максим Максимыч описывает рассказчику «земли чужой язык и нравы». Свадебное веселье у горцев в его устах — «по-нашему сказать, бал» (6, 210). Тут переводится наименование национального обычая, ритуала. Затем Максим Максимыч прямо называет себя переводчиком; Печорин отвечает на что-то «вроде комплимента», пропетого ему Бэлой, а Максим Максимыч, объяснив, Что «хорошо знает по-ихнему», говорит: «Я перевел его ответ» (6, 211).

Бэла похищена. Она в плену у Печорина. Печорин «учился по-татарски, а она начинала понимать по-нашему» (6, 220). Трудно поверить, будто за столь короткий срок Бэла и Печорин так свободно овладели языками, черкесским и русским, что смогли вести те своеобразные диспуты, которые они в романе ведут; но здесь вступает в силу великая правда заведомой и явной условности. Похититель и его пленница так или иначе свободно общаются, обмениваются сложными мыслями, прекрасно понимая друг друга. А Максим Максимыч, который шел «мимо и заглянул в окно», подслушивает собеседования затворницы и ее стража, запоминая все от слова до слова: он уже не просто переводчик, толмач; он зритель подсмотренного им спектакля, хранитель памяти о Печорине: «Никогда не забуду одной сцены...» — роняет он грустно.

Чужестранец (Печорин), туземка (Бэла) и переводчик (Максим Максимыч или «духанщица», которую «нанял» Печорин: «она знает по-татарски и будет ходить за Бэлой» (6, 219)). Так «ситуация двуязычия» распределяет амплуа, роли, исполняемые героями романа. А герои эти раздвоены между «по-нашему» и «по-ихнему». Путь к диалогу затрудняется препонами возрастными, социальными, психологическими и, наконец, чисто языковыми. Присутствие в сюжете романа толмачей-переводчиков этот путь как бы то ни было облегчает; диалог, казалось бы, достижим, он достигнут уже. Однако все ломается, рушится, и герои снова оказываются в какой-то пропасти, в бездне: Бэла умирает, Печорин снова пускается в скитания по чужедальним градам и весям.

Двуязычие у Лермонтова — что камень в мифе о страдальце Сизифе. Камень катят на гору. Катить его герою помогает его искренняя любовь к шестнадцатилетней горянке, его собственные способности; а извне пособляют ему и комендант крепости, и знающая по-татарски духанщица. И вот-вот поднимут они камень, все вместе. Но на вершине горы камень, выскользнув, катится вспять; и все надлежит начинать сначала.

***

«Ситуация двуязычия» у Лермонтова ложится в основу повествовательной сценичности, театральности его романа.

Роман Лермонтова — своего рода «сцены из жизни» Печорина, и «ситуация двуязычия» способствует выявлению этой особенности романа. Ряжения, неузнавания, путаница и чреватые драматическими последствиями недоразумения — все это восходит к «ситуации двуязычия». Она может быть подана крупным планом, заполняя какую-нибудь очередную сцену из жизни героя, и тогда двуязычие будет буквальным: язык и нравы разных стран смешиваются, образуя, скажем, «смесь черкесского с нижегородским» (6, 281). Так — в эпизоде, когда кавалькада, в состав которой входят Грушницкий и княжна Лиговская, отправляется «en piquenique» и встречается с наряженным под горца Печориным. Он вспоминает, пытаясь догадаться, почему в конце концов смутилась княжна:

« — Mon Dieu, un Circassien! — вскрикнула княжна в ужасе.

Чтоб ее совершенно разуверить, я отвечал по-французски, слегка наклонясь:

— Ne craignez rien, madame, — je ne suis pas plus dangereux que votre cavalier.

Она смутилась, — но отчего? от своей ошибки, или оттого, что мой ответ показался ей дерзким?» (6, 282). Но отчего бы ни смутилась его очередная жертва, нам ясно: оригинальный, причудливый черкесско-французский вариант «ситуации двуязычия» ложится в основу одной из особенно важных сцен «Героя нашего времени». Грушницкий, княжна Мери, Печорин — участники импровизированного маскарада, где не защищенной, не переряженной выступает только княжна. A «cavalier» ее, Грушницкий, — под двойною маской, под маской своей пресловутой «толстой шинели», сверх которой он «повесил шашку и пару пистолетов»; и тут же — маска романтических слов, загадочных фраз. Преображен и Печорин, он под маскою горца: «...в черкесском костюме верхом я больше похож на кабардинца, чем многие кабардинцы» (6, 281). Неудивительно, что ошиблась не только неопытная княжна: «Я думаю, казаки, зевающие на своих вышках, видя меня скачущего без нужды и цели, долго мучились этою загадкой, ибо верно по одежде приняли меня за черкеса» (6, 280).

В сцене встречи наряженного по-горски Печорина с комически грозным Грушницким и с доверчивою княжной снова осуществляется характерная для «Героя нашего времени» театрализованность действия. Печорин вспоминает пережитое им, оказываясь сразу в трех временны́х измерениях: тогда, когда он встретился с княжной и с Грушницким; тогда, когда он вспомнил об этой встрече и описал ее в дневнике, и тогда, когда его дневник предстает перед нами. Печорин — и действующее лицо, и зритель сцены, воспроизводимой им по памяти, поздним вечером 16 мая. Важна здесь и обнаженность, открытость, буквальность «ситуации двуязычия». А в других случаях она может быть более опосредованной, усложненной. Например, Грушницкий в романе изъясняется, естественно, преимущественно по-русски (исключая его высокопарную фразу: «Mon cher, je haïs les hommes...» (6, 265)). Но он тем не менее сплошь двуязычен, и двуязычие его, начинаясь с его лексикона, распространяется на его одеяние, на его поведение. Устранить обманывающее двуязычие Грушницкого становится целью Печорина. И достигнута она может быть в конце концов только казнью, убийством с издевательским назиданием: «Я вам советую перед смертью помолиться богу...» (6, 329). Двуязычие в художественном мире Лермонтова систематически возводится в степень метафоры. Лермонтов ощущает мир как феномен в конечном счете двуречевой, двуязычный; ощущение это проходит через его поэзию: от юношеского стихотворения «Ангел» до предсмертного «Они любили друг друга так долго и нежно». То, что у Пушкина является поводом для новых и новых попыток его героев вступить в диалог, у Лермонтова — помеха, препятствие, хотя в стремлении своем осилить это препятствие герои его проявляют незаурядную тонкость души и ума. Но на пути их — новые и новые трудности, новые ловушки, хитросплетения, тайны. «Ситуация двуязычия» у Пушкина — жанро-образующий элемент художественно-дидактической притчи, комедийной вставки в историческую драму, анекдота, новеллы со счастливой развязкой. У Лермонтова вокруг нее кристаллизуется миф, складываются жанры, восходящие к социальной трагедии. Но скрытая радость жизни — в неуклонном стремлении людей свои трагедии разрешить.

***

Мы миновали особые случаи двуязычия, когда один и тот же персонаж художественного произведения попеременно говорит и пишет; миновали мы двуязычие речи стихотворной и прозаической. Ясно, что двуязычие здесь — двуязычие уже совершенно особого рода. Мы имели в виду двуязычие прежде всего в простейшем его понимании: два национальных языка совмещаются в речи одного и того же персонажа или в пределах одного романа, повести, драмы. Явление это необычайно интересно методологически: именно «ситуация двуязычия» дает возможность увидеть двойственную роль языка в словесном творчестве; язык здесь изображает, но язык здесь и изображается. Причем в «ситуации двуязычия» изображается он с редкостной полнотой: от междометия, от отдельного звука, от характерных для него фонических особенностей до присущих ему специфических идиом, лексем, в которых слово уже становится произведением высокого художественного творчества.

И что-то прогнозирующее заложено было в «ситуации двуязычия», характерной для русской литературы пушкинской и лермонтовской поры: возможно, что она будет развиваться и далее, на новом этапе, в новых ее разновидностях.

Сноски

1 Листок, 1831, № 22, с. 6.

2 Виноградов В. Стиль прозы Лермонтова. — В кн.: Лит. насл. М., 1941, т. 43 — 44, с. 572.

© 2000- NIV